Изменить размер шрифта - +
Как красив был ее румянец, контур нежной щеки и маленькая извилистая раковина розового уха! Продевая иголку, она слегка отставляла мизинец; казалось, это шитье — вечное шитье — ненужная трата сил; эти прилежные и точные движения руки — одни и те же на всех океанах, под всеми небесами, в бесчисленных гаванях.

Вдруг я услышал голос Фалька, объявившего, что он не может жениться на женщине, которая не знает о происшествии, случившемся в его жизни десять лет тому назад. Это был случай. Несчастный случай. Да, он имеет отношение к их будущей семейной жизни: но, раз сказав о нем, не нужно будет возвращаться к нему до конца жизни.

— Я хотел бы, чтобы моя жена мне сочувствовала, — сказал он. — Это сделало меня несчастным. — И как сохранять ему про себя свою тайну, спросил он нас, в течение, быть может, многих лет совместной жизни? Что же это будет за совместная жизнь? Он все обдумал. Жена должна знать. В таком случае, почему же не сказать сразу? Он рассчитывает на доброту Германа, который может изложить эту историю в самом выгодном освещении.

А заинтригованный Герман сделал очень кислую физиономию. Он бросил на меня вопросительный взгляд. Я смущенно покачал головой. Иные люди считают, продолжал Фальк, что подобное испытание совершенно меняет человека на всю жизнь. Он этого не мог сказать о себе. Это было тяжело, ужасно, — незабываемый случай! — но он не считал себя хуже, чем был раньше. Но теперь он, кажется, разговаривает во сне.

Тут я подумал, не убил ли он случайно кого-нибудь, — быть может, друга или даже собственного отца? Затем он сказал, что, как мы, вероятно, заметили, он никогда не притрагивается к мясу. Все время он говорил по-английски, — конечно, ради меня.

Он тяжело наклонился вперед.

Девушка, подняв руки к своим бледным глазам, вдевала нитку. Он взглянул на нее; его мощный торс отбросил тень на стол, к нам придвинулись его широкие плечи, толстая шея и голова анахорета, опаленная в пустыне, лицо худое, щеки, ввалившиеся от долгого бдения и поста. Борода величественно ниспадала к смуглым рукам, уцепившимся за край стола. Остановившиеся глаза, темные, с расширенными зрачками, притягивали взгляд.

— Представьте себе, — сказал он обычным своим голосом, — что я съел человека.

Я мог только слабо воскликнуть: «Ах!» — сразу поняв, в чем дело. А Герман, ошеломленный, прошептал:

— Himmel! Зачем же?

— Это было страшное несчастье! — понизив голос, сказал Фальк.

Девушка, ничего не подозревая, продолжала шить. Миссис Герман в тот вечер не было: она дежурила у кровати Лены, заболевшей лихорадкой. Герман неожиданно резко поднял обе руки; вышитая скуфейка слетела; в одно мгновение он самым нелепым образом взъерошил волосы. В таком виде он попытался заговорить; глаза его, казалось, готовы были выскочить из орбит, голова походила на швабру. Он задыхался, давился, глотал слюну и наконец ухитрился выкрикнуть одно слово:

— Скотина!

Начина с этой минуты и вплоть до того, как Фальк вышел из кают-компании, девушка, опустив работу и сложив на коленях руки, не сводила с него глаз. Он же, в слепоте своего сердца, дико озирался по сторонам, стараясь лишь не видеть беснующегося Германа. А зрелище было забавное и едва ли не страшное, благодаря неподвижности всех остальных присутствующих. В его бешенстве было что-то презрительное и устрашающее, ибо Германом овладел ужас перед такой исповедью, неожиданно на него свалившейся. Он мерил каюту большими шагами, он задыхался. Он хотел знать, как осмелился Фальк виться сюда и рассказывать ему об этом? Неужели он считал себя вправе сидеть в этой каюте, где живут его, Германа, жена и дети! Рассказать племяннице! Дочери родного брата! Позор! Слыхал ли я когда-нибудь о таком бесстыдстве? — обратился он ко мне. — Этому человеку следовало уйти и спрятаться от людей, а не…

— Но это великое несчастье! Для меня это великое несчастье! — восклицал время от времени Фальк.

Быстрый переход