|
А нынче сам себе хозяин, сам себе голова, и как, оказывается, прекрасно и чудно быть при богатой мошне, когда золотая пятерка, брошенная в пригоршню самоеду, напрочь меняет и перекрашивает жизнь. Мужик торопился насладиться новым своим положением, словно уже слышал роковой упреждающий знак. Постучали в его дверь, постучали…
И по эту хмельную голову, опившуюся до синяков под глазами, по эту взметенную душу пришел дьявол, благолепный, с седыми висками, нагловатыми свинцовыми глазами, в белых фетровых бурках: он явился из деревни в самый разгул, вылез из малицы, как свой человек в этом чуме, сразу подбежала женщина и стала выбирать из пиджака свалявшийся олений волос, а Прошка Явтысый, показывая объедки зубов, полез в котел за оленьей ляжкой, истекающей соком. Молчал Явтысый, сосал трубочку, подливал в кружки чистый спирт, ведь бог Нума не велит лезть по лестнице вверх, пока не провалятся в тартарары тадебции – злые духи. «Сон вчерась видел, – нарушил молчание новый гость. – Будто бы гоню я лису. Только хочу пальнуть, а она в кусты. Мне жарко, опрел весь – штаны ватные, но, думаю, раз такое дело, уломаю тебя, рыжая. И нагнал ее, смотрю, языком снег лижет и меня дожидает. Я ружье навскидку – и бах-бах. А пули ну видно, как летят. В шерсти у нее путаются, а шкуру не пробивают. И тут оказалось вдруг, что не лиса это, а волк, и грызет он у меня голову. К чему бы это? С перепою, что ли? Все грызут, все грызут друг друга».
«Лиса хороший, Афанасий хороший, волк хороший, кобылка очень порато хороший. Все хороший», – сладко улыбался ненец.
«Мишка, ты ли? Кренев отросток? – словно только что заметил Креня дьявол. – Грызем друг друга, грызем. Пьешь, дубина стоеросовая, темная голова, а не знаешь того… Избу-то пропил, раззява, так и надо. Под корень, слышь? Ликвиднули избу-то, ха-ха, вчера и ликвиднули. Явился Акимко да с ним Куклин, и сказали – баста. Избу кулаческую отобрать, а кулаку-недобитку по причине временной немощи дать жизненный срок. Сказали: пока живи, старик, после призовем. И призовут! А могли бы сразу, а? Хруп-п – и в дамках. А тут по причине жалости. Всех жалеет, собака, а мог бы сразу, а? И тебя ликвиднут, всех ликвиднут под корень. А ты злой, волчьи зубы-то. Ну-у, – отпрянул, заметив страшное движение скрюченной руки. – Шучу… Сразу бы надо, как сорную траву. Возись потом, отрыгнется, все отрыгнется».
Выскочил Мишка Крень из чума, погнал к родной деревне Прошкиных ездовых оленей, только завилась снежная пыль, и тут разом замкнулось жизненное пространство в нелепое крохотное кольцо, полное долгого нелепого бега, памороки и страха. Когда-то, убив черемховой палкой первого тюленя, плакал Мишка Крень, чувствуя непонятную тоску и жалость к себе, а рядом стоял отец и обидно смеялся над сыном. Неделю назад сыновья рука поднялась на старого отца, обрушила на хлевной унавоженный пол, и молодой Крень холодно и равнодушно переступил через старого Креня; а нынче нагнал Мишка на улице вечереющей пустынной деревни Акима Селиверстова и с каким-то мучительно-сладким облегчением набросил на выставшую из воротника шею гибкий, из хорошего лахтачьего ремня, тынзей, и ту заветренную молодую шею с хрустом свернул набок податливым арканом, и, чувствуя в руке грузную немую тяжесть, поволок труп в сторону от деревни, пока задышливо не встали олени, пригнув лобастые печальные головы. Вилась, ползла по-над тундрой понизуха, снеговые змеи свивались в клубок на припорошенной ранними сумерками болотине, со всех сторон из распадков, лиственничных ворг и березовых колков сползались они жадно и окручивали одинокую нарту, безумного человека, жадно пьющего спирт, и того, уже околевшего, огрузнувшего в быстро наметенный забой. Только криво загнувшаяся рука еще нелепо торчала промеж снеговых струй да катанок с загнутой голяшкой, попавший на гибкую поросль еры. «Что, взяли-и-и! – закричал безумный человек и так же безумно засмеялся. |