|
Только криво загнувшаяся рука еще нелепо торчала промеж снеговых струй да катанок с загнутой голяшкой, попавший на гибкую поросль еры. «Что, взяли-и-и! – закричал безумный человек и так же безумно засмеялся. – Что, съели, со-ба-ки! Всех под корень, всех, пока живу». И тут же несчастно согнулся, упрятал голову в колени и длинно, мучительно застонал. Оленья шапка-поморка где-то свалилась в дороге, и сейчас снежный ветер обвивал, обносил пылью лысую крупную голову и свалявшиеся мелкие кудряшки по-над ушами. «Был человек, а теперь – помет. Чайки по весне расклюют, волки растащат падаль, кости затянет болотной тиной, слышь ты?» Устало поднялся Мишка, через силу подошел к трупу и пнул в задравшийся валенок. Словно бы этот запоздалый последний тычок был крайним моментом мщения, ибо горячка в душе сразу опала и тупой вялостью обволокло мозг. Еще бы шкалик водки да на печь упасть в сон, чтобы сутки отлежать, а после очнуться новым человеком и приняться жить. И тут екнуло, заворочалось сердце: а вдруг видел кто, как гнал Мишка Крень оленей и, закинув тынзей на председателя сельсовета, потянул того в сторону от деревни? Тут и все: чикаться много не будут, сразу к стенке.
Страх навалился душный, как снеговой лавиной придавило, когда сердце готово лопнуть в ледяном мраке. Боже ты мой! Боже-е! И тогда вспомнился Бог, землисто-худой, с печальными глазами, горбоносый, едва освещенный лампадой. Сволочь ты, попустил! Через тебя все! Ты хочешь того лишь, чего сам хочешь, и творишь то лишь, что сам хочешь. Куда мне теперь, куда? Ты попустил, сволочь. Если не убий, если возлюби, так зачем попустил?
Хотелось оправдаться, сложить часть вины на чужие плечи, повиниться перед кем-то, но не находилось такого человека, перед которым можно было смиренно склониться и исповедаться. Высокая непроницаемая стена, похожая на ту, что случается над морем, когда зреет шторм, поднялась перед Кренем и заслонила все, что было в его жизни, есть и будет. Куда кинуться мне, где пришагать голову? Как бездомная собака, без своего угла, без призору.
И снова злоба смяла душу, злоба от неприкаянности, постылости и неудачливости. Вот так рок вцепится в пяты и начнет трепать, изводить человека, пока вовсе не загонит в гроб. Очнувшись, Крень подскочил к оленям и стал тупо пинать их в заиндевевшие бока, и покорные животные согласно и равнодушно поднялись сначала на передние надломленные колени, а после встали. Все для Креня, близкое и далекое, кровное и бесценное – родина и родня, знакомые и любовь, воспоминанья и прошлая жизнь, – сразу отшатнулось в никуда, забылось напрочно и надолго, и осталась тлеть лишь собственная негасимая боль. Душевный плач был столь неистов, что хотелось еще кого-то настигнуть и так же лишить дыханья, и казалось, что тогда сразу вернется прежняя ровная жизнь. Сам ли нарушил ее? Сам ли-и-и!..
Ладони посинели, смерзлись, и глубокая борозда от кожаного аркана кроваво рассекла кожу. Рука не ныла, не мучилась за содеянное, она лежала на колене, словно бы отдельная от человека, равнодушная и слепая: что ей было дела до хозяина, до его неприкаянной души! Крень крепко зажмурил глаза, застонал, и где-то тайно подумалось, что стоит так вот посидеть долго-долго, и все переменится, вернется обратно, и случившееся покажется лишь невероятной картиной. Но поземка завилась круче, пробила одежды и заставила распахнуть глаза. Игра кончилась. Крень ознобно вздрогнул, тоскливо озираясь, и хореем послал оленей к ближнему бору. Ему бы оставить труп, схоронить в забоях свою жертву, скорее разлучиться с нею, а там уж что-то и предпринять, но он привязал тынзей к задку нарт и, пока гнал упряжку, часто оборачивался, проверяя, волочится ли покойный. И когда сквозь лесной прогал показалось зимовье Нюры Питерки, он уже знал, что ехал именно сюда, чтобы продлить свою ненависть и отмщенье. Но сквозь безумье в душе Креня невольно проталкивалось живое, и это живое побуждало к жалости. |