И я верю ему, ваше величество, потому как знаю его с младых ногтей.
— Выходит, Рожнов оклеветал фельдмаршала?
— Выходит, так, Петр Алексеевич.
— Принеси мне его донос. Всю папку по этому делу.
Макаров ушел, но вскоре воротился, неся черную папку.
Развязал тесемки, развернул ее и положил перед царем. Петр перечитал постановление кригсрехта по делу Рожнова и тут же его донос. Проворчал:
— Ишь ты хитрюга, сам напакостил, решил и других замарать. Дай-кась. — Царь протянул правую руку, щелкнул пальцами нетерпеливо.
Макаров знал, что это значило, схватил перо, умакнул в чернильницу, вложил в руку Петра.
— Т-так. Доносчику первый кнут, — сказал царь и застрочил резолюцию прямо по рожновскому доносу.
Не дав даже высохнуть чернилам, захлопнул папку.
— Никаких свидетелей, нечего людей по пустякам дергать. Вызывай Шереметева.
— Он давно уж просится к вам, Петр Алексеевич. Оправдаться хочет.
— Я уже оправдал его. Пусть едет без опаски, на честь, давно заслужил. А Рожнова наказать по резолюции. Все! — Царь почти брезгливо отодвинул папку.
Макаров взял ее, вышел от царя, прошел в свой кабинет. И уж там развернул папку, прочел резолюцию: «Решение кригсрехта утверждаю, а дабы впредь сукиному сыну неповадно было ложные донесения творить, отписать его вотчину в казну. Петр».
Макаров с удовлетворением вздохнул, захлопнул папку, подумал: «Надо будет Петра Савелова порадовать, а то, того гляди, в петлю полезет».
По дороге в Петербург Борис Петрович растравливал собственное самолюбие. Из письма Макарова он уже знал, что дело Рожнова похерено, что по-прежнему граф у государя в чести и почете и что приезда его в столицу ждут с нетерпением.
«Нетушки, милые! Нанести моей чести такое оскорбление, так оплевать меня перед всеми — сего я не могу снесть. Отставка».
Забыл Борис Петрович свои недавние переживания, когда часами придумывал, как будет оправдываться, очищаться от грязи. Забыл. Царь отчистил, оправдал. Теперь по-иному думалось:
«Пожалуй, даже хорошо, что следствие началось. Оскорбили? Оскорбили. Извольте отпустить, дать мне удовлетворение, или, как говорят французы, сатисфакцию».
И даже уезжая из дома, уверенно сказал Борис Петрович жене:
— Все, Аннушка, теперь никуда не денутся. Дадут отставку. Я, чай, фельдмаршал, не фендрик какой-то, чтоб спустить обиду.
Но царь словно догадывался о мыслях старого фельдмаршала, велел навстречу ему выслать сигнальщиков, чтоб могли предупредить о его приближении заранее. И едва получен был сигнал, что фельдмаршал на подъезде, как у царского дворца были выстроены гвардейцы, на ступенях выставлен оркестр, заряжено холостыми двадцать пушек.
Командиру Семеновского полка князю Голицыну было поручено командовать торжественной встречей главнокомандующего. Сам царь подробно расписал, как выстроить полки, где установить пушки, как рапортовать фельдмаршалу, когда стрелять, когда играть оркестру, когда кричать «ура-а».
И вот еще не увиделся Петербург, а к повозке Шереметева прискакала полурота гвардейцев в зеленых ярких кафтанах с красными обшлагами, в шляпах с пушистыми двухцветными плюмажами, и молоденький, еще безусый ротмистр кинул два пальца к виску и, пунцовея от волнения, доложил срывающимся голосом:
— Ваше высокопревосходительство, по приказанию его величества почетный эскорт прибыл в ваше распоряжение, командует ротмистр Апраксин.
Заслыша знакомую фамилию, Борис Петрович, приложив ладонь к уху, спросил:
— Как? Как, сынок, по фамилии?
— Степан Апраксин, ваше сиятельство, — смутился юноша.
— Ну инда ладно, — махнул добродушно рукой граф. |