|
Символ Спящих. И какое‑нибудь приношение внизу: смоква, лилия.
Но по легкости и изяществу линий можно было с уверенностью сказать, что тут потрудилась рука Инебела, и никого другого. И приношения были диковинными: слева алело, как раздутый уголь, утреннее солнце, справа драгоценной краской, скобленной с раковин, коей лишь лики Богов отмечать дозволялось, нежно отсвечивало солнце вечернее.
А посередке пока было пусто – там, присев на корточки, маялся сам Инебел, то поднимая руку с угольком и нанося едва заметный штрих, то быстро затирая нарисованное мягкой щетинкой, отращенной на левой ладони.
Арун с сомнением глянул на солнце: нет, оно не успело пройти и половины своего дневного пути. И за этот срок маляр смог отрастить махровую кисть, потом два раза отмыть ее, сначала для огненной краски, потом – для перламутровой? А когда он умудрился отмочить руку и ожесточить пальцы, чтобы взять уголек? Он приблизился, бесшумно перекатываясь на коротеньких ножках, и остановился за спиной Инебела. Да, мальчик и не подумал рисовать то, что было ему ведено. Ритуальные ресницы да брови – это еще куда ни шло, это даже хорошо, умный человек всегда знает, чем нужно прикрыться.
Но вот слабые, едва различимые контуры в центре – ведь это не что иное, как то, что увидали они вчера возле костра, как раз перед тем, как разойтись по домам.
Двое стояли друг против друга, и ее голова была чуть запрокинута, потому что была она мала ростом, как травинка у берега озера; он же чуть наклонился, по обычаю Нездешних шепча ей беззвучные слова… Только Нездешних ли?
Как бы не так! И поверить трудно, да как не верить глазам? Не Нездешний Бог, а сам маляр нечестивый, как равный супротив равной, стоял перед белейшей Богиней!
Ах ты, мразь гадючья, жижа болотная! Эк занесло тебя – богоравным себя почел? То‑то указ учителев в уши входит, из ноздрей высвистывает!
Ну, ладно…
Арун перевел дух, ибо во гневе слова языку неподвластны – и лишнее ненароком сорваться может, но тут маляр, не подымаясь с колен, повернул голову и смиренно произнес:
– Благостны сны праведных.
А в смирении‑то сколько гордыни! Праведным себя почитает, а кто вечор на нездешнюю обитель пялился жадно, хотя сказано со ступеней: «Глядеть, не поучаясь»? Арун поскоблил подбородок, прикидывая, что бы пообиднее сказать, чтобы поставить маляра на место, но в этот миг Инебел приподнял ресницы, и на горшечника словно полыхнуло темным жаром – страшные, в пол‑лица, глаза чернели так, словно меж веками и не было места белку, один до невероятия расширившийся зрачок.
– Позволь спросить тебя, учитель. – Ах, кроток голос, недерзок, но так и хочется подобраться, вытянуться, приготовиться к чему‑то… – Скажи мне, учитель, что преступил ты в первый раз, когда потерял стыд? И что преступил ты во второй раз, когда потерял страх? И что преступил ты в третий раз, когда потерял слепоту послушания?
Задохнулся Арун. Задохнувшись, сел. Но мысль работала молниеносно: пока маляр расположен говорить, он еще во власти своего учителя. Но беда в том, что Инебел – не рыбак, не лесолом тугодумный. Ему нужно говорить правду. Ладно, пока – правду. А там посмотрим. В конце концов, терять нечего.
– Видишь ли, мой мальчик, – доверительно и удрученно проговорил гончар, – в том, что я постиг, нет моей заслуги. Отвратил меня от стыда и страха мой отец, а его – дед… Я не знаю, когда это началось. Это передавалось из рода в род, как умение мять глину. Зато, не теряя времени и душевных сил на соблюдение привычных запретов, мы все досуги могли посвящать раздумью над тем, а что же может дать бесстыдство и бесстрашие, неверие и непослушание?
– И так ваш дом обрел покой? – недоверчиво спросил юноша.
– Я бы не сказал… – протянул Арун. |