Что они в нее сыплют, как варят, через какие трубы прогоняют, остается неизвестным, но калужская водка воодушевляет. Не верите?! Прошу! Будем убеждаться. Давайте, ребята, почаще убеждаться. В собственной правоте, в честности своих друзей, в красоте женщин, в непревзойденных качествах калужской водки! Вперед! Будем друзьями! Будем называть друг друга по имени, приглашать в гости и петь песни нашей молодости, когда утомленное солнце нежно с морем прощалось, а ты призналась, что нет любви. Дурь собачья. Любовь была. Иначе не было бы песни.
Квардаков выпил, отставил стакан. В глазах его не было ни веселья, ни воодушевления. Он разорвал курицу на части, положил каждому в тарелку щедрый кусок, не забыв и себя. Потом, словно вспомнив о чем-то, встал, перегнувшись через стол, снял фотографию прыгающей женщины, изорвал ее и бросил под стол. И снова занялся курицей.
– Зачем вы, Борис Борисович? – воскликнула Света.
– Во-первых – Борис. Во-вторых – ты. В-третьих – поступки не нуждаются в объяснениях. А если уж они очень нужны, могу сказать – после того, как здесь побывала ты, Света, этой прыгунье в моем доме делать нечего. Попрыгала, и хватит. Если вы, ребята, не против, я повешу другую фотографию. – Квардаков встал, вынул из ящика снимок и приколол его на то место, где совсем недавно летела в прыжке целеустремленная девица с мощными ляжками. Теперь там красовался портрет Светы. Она смотрела исподлобья, улыбалась, и на ее щеке светился солнечный зайчик.
– Где… ты его взял? – воскликнула Света.
– А! – Квардаков махнул рукой. – У Вадима в лаборатории спер. У него их там много. Он даже не заметил. А эту… С глаз долой, из сердца вон.
Анфертьев диву давался – в каждом слове Квардакова было столько уверенности в собственной правоте, решительности, твердости, что, будь у него все это на заводе, в служебном кабинете, он бы давно стал директором и товарищу Подчуфарину пришлось бы уйти на повышение.
Отвернемся на минуту от служебных бумаг и любимых начальников, от красивых женщин и милых нашему сердцу обязанностей, посмотрим внутрь себя. О, сколько смелости, сколько дерзких и крамольных мыслей мы носим в себе, сколько отчаянных решений в нас скопилось, сколько мужественных поступков рвется наружу! И ведь все они продуманы, многократно разыграны перед друзьями, перед зеркалом, перед сном, когда голова утопает в подушке, когда мы сами утопаем в усталости и осторожности.
Но больше всего удивило Вадима Кузьмича выражение, с которым Квардакова слушала Света. Она смотрела на него всерьез. Она видела его впервые. Анфертьев окинул взглядом голые стены, похвальную грамоту в самодельной рамке под стеклом, мигающие красные точки магнитофона, мохнатый пиджак на спинке стула, узкую кушетку, застеленную пледом. Квардаков захмелел, его светлые глазки светились доброжелательством, он говорил что-то, говорил увлеченно, раскованно, убежденно, Анфертьев без устали снимал и складывал где-то внутри себя изображения квартиры Квардакова, его портреты, смятенные глаза Светы.
Потом наступил час прощания, и они действительно прощались не меньше часа. Квардаков рассказал, как удобно от него добраться и Свете, и Анфертьеву, потом рванулся было развезти их на машине, но воспротивилась Света. Тогда Квардаков в каком-то паническом страхе, боясь остаться один, рванулся по квартире в поисках подарков для гостей. Он выдвигал ящики и тут же задвигал их, распахивал дверцы стенки, потом блуждающий взгляд его скользил по голым стенам, он хлопал себя ладонями по карманам, убегал на кухню, возвращался, и во взоре его была безутешность.
– О! – воскликнул он просветленно и поднял указательный палец. – Света! Я подарю тебе кассету с песнями Божественной Аллы.
– Но у меня нет магнитофона, – смущенно произнесла Света. |