Манекин, видя, что опасность миновала, что никто стрелять в него, душить, рвать рот и тянуться с ножом не будет, сунул сверток с колбасой обратно в рюкзак.
— Не хотите — как хотите, — пробормотал он. — Мое дело — предложить, ваше — отказаться, — влез в спальник и затих.
Погасив фонарик, Тарасов тоже забрался в мешок и попытался заснуть. Но сон не шел. Услышав, что рядом завозился, шумно задышал, одолевая кислородный голод, Присыпко, спросил у него:
— Чего не спишь, доцент?
— Разве тут уснешь?
— О чем думаешь?
— Эх-ма, — вздохнул Присыпко. Заговорил тихо, трудно: — О том думаю, что мужик ныне, кажется, измельчал, в какое-то иное качество перешел. Благородства в мужике стало меньше, доброты, силы, смелости, жертвенности, в идеалы он совсем прекратил верить. Не мужик ныне пошел, а недоразумение, нечто тряпичное, бескостное, бесформенное. Даже так называемые «честные давалки» среди мужиков появились... — Присыпко говорил долго, путал слова, останавливался, чтобы захватить ртом воздуха, продолжал дальше, подыскивая фразы поточнее, повесомей. — Если раньше мужики брали женщин, добивались их, то сейчас женщины берут мужиков, как проституток, извини меня. И употребляют их как хотят.
— Чему ж ты удивляешься? Век феминизации.
— Феминизация женщины — это я понимаю, это прекрасный процесс, когда женщина становится более женственной, более нежной, а вот феминизация мужчин — тут, извини... Противно, когда мужик становится бабой.
— Противно, — согласился Тарасов.
— Становится он в силу этой самой феминизации подленьким, мелочным, пройдошистым, закутанным в шкурку собственных интересов...
— Ну, это не так, это ты об отдельных особях говоришь, — возразил Тарасов, вытащил из спальника одну руку, подышал на нее, согревая. — Среди нынешних ребят немало и героев, извини за штамп. Помнишь парня, который сгорел, спасая хлебное поле под Рязанью, помнишь молодых ребят — курсантов из авиаучилища, совсем еще мальчишек, у которых в воздухе отказал мотор и самолет начал падать на город? Эти пацаны, например, имели шанс спастись, но тогда самолет упал бы на улицы, на людей. Ребята все же предпочли сгореть, но увести подальше машину от жилых домов. Помнишь, в конце концов, Зиганшина, Поплавского и еще одного или двоих, не помню сколько уже, попавших с ними в беду — они сапоги ели, гармонь, брючные ремни, но все же не сдались, не потеряли человеческого в себе. А те, о ком ты говоришь, они действительно есть, что да — то да, но все они — не правило, а исключение из правил.
— Дай-то бог, дай-то бог, — вздохнул Присыпко. Добавил совершенно неожиданно: —... нашему теляти волка скушать.
— Нет, не измельчал мужик, нет. Тут имеет место другое — есть среди брата-мужика отдельные низкие личности — такие низкие, что их даже мужиками называть нельзя. Они, кстати, всегда были, всегда водились и будут впредь водиться.
— Знаешь, я читал один рассказ, не упомню сейчас только, у какого писателя, — зашептал Присыпко, — там речь идет о том, что с запада на восток движется вагон. Теплушка. Время голодное, последний или предпоследний год войны, поэтому пассажиры обменивают на станциях одежду, мыло, ботинки на хлеб и картошку, чтобы хоть как-то прокормиться. Самым ценным предметом для обмена было, знаешь что? Обычные швейные иголки.
— А чего? Я очень хорошо помню ту пору — действительно, иголки, нитки, мыло и соль ценились выше всего. Я тогда пацаном был, — Тарасов усмехнулся: вона, «ветерана» в воспоминания потянуло. — Извини, перебил тебя.
— Всю добытую еду пассажиры складывали в общий котел и делили поровну. |