Жи-ить будем! Вы слышите, мужики, жи-ить бу-удем! Вот мать честна-ая!
Он заметался по палатке, беспорядочно сгребая все, что попадалось под руку: какие-то тряпки, жестянки, оброненную ложку, из которой он поил Присыпко, скомканное грязное полотенце, драные заскорузлые носки, непонятно как тут очутившиеся — ведь обычно такие вещи ребята прячут, стесняются их, либо выбрасывают, моток тонкого капронового шнура, пустую коробку от спичек, — но все это было не то... Мусор.
А около палатки уже хрустел, повизгивал снег, раздавались голоса летчиков.
— Чего ж это они, совсем дохлые? Вылезайте, покорители заоблачных вершин!
— Да, что-то радости в этой альпинистской деревне нет. Ни тебе цветных ракет, ни торжественного салюта, ни звуков музыки, ни праздничных речей...
— Один вроде бы бежал — торопился тебя приветствовать, да носом в снег зарылся. Пашет, огород разрабатывает. Огурцы собирается посеять.
— Это он от великого уважения. Кланяться еще издали начал.
— Эй, братва! — раздалось зычное, и в палатку заглянул круглоликий — улыбка во весь портрет, густо обсыпанный конопушками летчик, командир единственного, приписанного на летний сезон к Дараут-Кургану вертолета. Летчик улыбнулся еще шире, совсем в солнышко яркое обратившись, потянул носом, произнес несколько удивленно: — Собакой тут у вас чего-то попахивает. Откуда собака на леднике? — Тут он уловил и другое, улыбка соскользнула с его лица, светлые брови удивленно встопорщились: — Чего с вами, братва, а? Чего?
С трудом подвигав челюстью, Тарасов ощерился, выдохнул с яростной злостью:
-Приди вы, мужики... еще на день позже, то таких бы красивеньких... нас тут нашли! Таких красивеньких... Червями начиненных.
— Какие могут быть черви на леднике? — нелепо изумился солнечноликий летчик. Нахмурился еще больше. — Вон оно что-о. Прихватило вас? Что случилось?
— Продукты кончились. Уже много дней без жратвы сидим, — голос у Тарасова опять сорвался, будто в горле у него что-то лопнуло, перешел на какой-то птичий писк, который даже с шепотом не сравнишь, он сжался в комок, худющий, с ввалившимися щеками, с бородкой, кое-где обмокревшей и прилипшей к помороженным лишаям, мужик более на щенка, чем на мужика, похожий. Снова подвигал челюстями, посмотрел снизу на летчиков, пошарил около себя рукою, нащупал конец спальника, в котором лежал Студенцов. — Мне их, — медленно склонил голову в сторону, — до вертолета не доволочь... Помогайте, мужики. Сами они... Во-лодь! — позвал он, затеребил низ спальника, в котором лежал Присыпко. — А, Володь! — В тарасовской груди заклекотали, захрипели ослабшие, помороженные легкие, он попытался пропихнуть сквозь хрип слова, но, увы, — Тарасов забился в долгом изнурительном кашле.
Когда кашель прошел и Тарасов немного успокоился, то увидел, что летчики уже выволакивали из палатки спальный мешок с Присыпко.
— Осторожнее! — просипел Тарасов. Добавил, как будто это имело какое-то значение: — Доцент он. Доцент архитектурного института... Из Москвы.
Но летчики на его слова внимания не обратили, может быть, даже вообще их не услышали, они, спотыкаясь, громко разговаривая, чуть ли не бегом несли Присыпко к машине.
Первым вернулся веснушчатый солнечноликий командир, пробормотал озабоченно:
— Надо поторапливаться. Циклон сюда идет. Через час тут, — он разгреб воздух руками, изобразил паровую машину, «вечное движение», — заметет-завоет, будь здоров как. Наверное, уже окончательно. До будущего лета, может быть. — Тут голос у него наполнился сочувствием: — Ну и досталось же вам! Лихо, лихо! — притиснулся к углу палатки, когда его помощники взялись за углы спальника, в котором лежал Студенцов, и прямо в мешке, как и Присыпко, потащили к вертолету:
Тарасов хотел было выругать их: «Вы чего парня ногами вперед тащите? Он же не покойник, он живой», но сил ни крошки не осталось, и Тарасов промолчал. |