Вы видите, это аневризма. Однажды эта ткань порвется. Когда? Я не знаю, может быть, завтра, может быть, через двадцать лет, но что она порвется, это точно, и тогда за три секунды все будет кончено. И в одно прекрасное утро, за завтраком, вы услышите: «Послушайте-ка, этот бедный Фабьен, знаете?..» — «Да. И что же?» — «Он внезапно умер». — «Ба, и как?» — «О Боже мой, щупая пульс у больного. Видели, как он покраснел, затем побледнел, потом упал, даже не вскрикнув, его подняли — он был мертв». — «Надо же! Как странно!» Два дня поговорят в свете, неделю — в Медицинской школе, две недели — в Институте, и на этом все, прощай, Фабьен!
— Вы сошли с ума, дорогой мой!
— Именно так, как имею честь вам рассказать. Но, прошу прощения, я должен уйти, меня ждет больница, вот ваша тетрадь, возьмите из нее все, что вам нужно, и делайте с этим что хотите. Прощайте.
Я пожал Фабьену руку в знак благодарности и распрощался с ним, одновременно радостный и удрученный: удрученный от только что выслушанного предсказания доктора и довольный тем, что в его тетради были сведения, которые мне предстояло почерпнуть оттуда.
Вернувшись к себе, я приказал никого не принимать, надел халат, устроился в большом кресле, вытянул ноги на каминной подставке и открыл драгоценные записки.
Я переписал буквально все, ничего не изменив в рукописи Фабьена.
VII
Сегодня в час ночи я был предупрежден, что между г-ном Анри де Фаверном и г-ном Оливье д’Орнуа состоится дуэль, и последний попросил меня сопровождать их на место встречи.
Я пришел к нему ровно в пять.
В шесть часов мы были в аллее Ла-Мюэт, где должна была произойти встреча.
В шесть с четвертью г-н Анри де Фаверн упал, раненный ударом шпаги.
Я тотчас же бросился к нему, тогда как Оливье со своими секундантами сел в карету и отправился в Париж; раненый был без памяти.
Было очевидно, что рана если и не смертельная, то, во всяком случае, очень серьезная: железное треугольное острие вошло в правый бок и вышло на несколько дюймов с левой стороны.
Я немедленно сделал ему кровопускание.
Кучеру я посоветовал ехать по авеню Нёйи и Елисейским полям: этот путь был самым коротким, а главное — карета могла все время двигаться по грунтовой дороге, что меньше утомляло раненого.
У Триумфальной арки г-н де Фаверн подал некоторые признаки жизни, его рука задвигалась и, казалось, искала источник глубокой боли, потом она остановилась на груди.
С его губ с мукой сорвались два-три приглушенных вздоха, отчего из его двойной раны хлынула кровь. Наконец он приоткрыл глаза, посмотрел на своих секундантов, затем, остановив взгляд на мне, узнал меня и, сделав усилие, прошептал:
— А, это вы, доктор? Я вас умоляю, не покидайте меня, я очень плохо себя чувствую.
Затем, поскольку его последние силы ушли на то, чтобы произнести эту просьбу, он закрыл глаза, и легкая кровавая пена показалась у него на губах.
Вероятно, было затронуто легкое.
— Успокойтесь, — сказал я ему, — вы ранены тяжело, это правда, но рана не смертельна.
Он не ответил мне, не открыл глаза, но я почувствовал, что он слегка пожал мою руку, которой я щупал его пульс.
Пока карета ехала по грунтовой дороге, все было хорошо, но у площади Революции кучер вынужден был поехать по мостовой, и тогда резкие толчки кареты стали доставлять ему такие страдания, что я вынужден был спросить у его секундантов, не живет ли кто-нибудь из них поблизости, чтобы избавить больного от мучений дальнейшего пути до улицы Тэбу.
Но де Фаверн, несмотря на кажущееся бесчувствие, услышал мой вопрос и воскликнул:
— Нет, нет, домой!
Убежденный, что моральное раздражение может только усугубить физический недуг, я отказался от своего первого решения и велел кучеру следовать тем же путем. |