В тот же день Мари покинула Париж и возвратилась в Трувиль. Я ничего ей не сказал, поскольку пообещал это Габриелю, но она и так догадалась обо всем.
XVII
БИСЕТР
Прошло шесть месяцев со дня тех событий, о которых я рассказал, но, несмотря на прилагаемые мною усилия забыть их, они неоднократно приходили мне на память. Однажды, часов в шесть вечера, когда я собирался сесть за стол, мне пришло следующее письмо:
На ужин ко мне были приглашены два или три человека.
Я показал им письмо и в нескольких словах объяснил, о чем шла речь. Оставив одного из них за хозяина, я поручил ему оказывать другим гостеприимство.
Потом я сел в кабриолет и тотчас уехал.
Как я и предвидел, мне не составило никакого труда получить пропуск, и к семи часам вечера я прибыл в Бисетр.
Впервые я переступил порог этой тюрьмы, ставшей последним прибежищем приговоренных к смерти с тех пор, как прекратили казни на Гревской площади.
И вот не без замирания сердца и безотчетного страха, от которого не избавлен даже самый честный человек, я услышал, как за мной закрылись массивные двери.
Кажется, что там, где любое слово — это жалоба, любой шум — это стенание, вдыхаешь совсем иной воздух, не тот, что предназначен людям. И конечно, показывая начальнику тюрьмы разрешение на посещение того, кто находился на его иждивении, я, вероятно, предстал перед ним таким же бледным и дрожащим, как и постояльцы, которых он привык принимать.
Едва прочитав мое имя, он остановился и поздоровался со мной вторично.
Затем он вызвал тюремщика.
— Франсуа, — сказал он, — проводите господина в камеру Габриеля Ламбера. Тюремные правила не для него, и, если он пожелает остаться с осужденным наедине, вы ему это разрешите.
— В каком состоянии я найду этого несчастного? — спросил я.
— Как теленка, которого ведут на убой, по крайней мере мне так говорили, вы сами увидите: он настолько подавлен, что мы посчитали бесполезным надевать на него смирительную рубаху.
Я вздохнул. В. не ошибся в своих предположениях: и перед лицом смерти Габриель не стал смелее.
Кивнув в знак благодарности начальнику тюрьмы (тот вернулся к своей партии в пикет, прерванной моим приходом), я последовал за тюремщиком.
Мы пересекли небольшой двор, вошли в темный коридор, спустились на несколько ступенек вниз.
Затем мы оказались в другом коридоре, где дежурили надзиратели, время от времени прижимавшиеся лицом к зарешеченным отверстиям.
Это были камеры смертников; за последними часами их жизни следят из опасения, что самоубийство избавит их от эшафота.
Тюремщик открыл одну из дверей, и я замер от охватившего меня леденящего страха.
— Входите, — сказал он, — это здесь. Эй! Эй! Молодой человек, — добавил он, — взбодритесь же немного, вот тот человек, кого вы требовали.
— Кто? Доктор? — послышался голос.
— Да, сударь, — ответил я, входя, — и пришел по вашей просьбе.
Я охватил взглядом убогую и мрачную наготу этой камеры.
В глубине ее стояло что-то вроде жалкого ложа; толстая решетка над ним указывала, что там должна быть отдушина.
Стены, почерневшие от времени и дыма, были исчерчены со всех сторон именами череды постояльцев этого ужасного жилища, вероятно нацарапанными цепями. Кто-то из узников, с более живым воображением, чем другие, изобразил там гильотину.
Возле стола, освещенного дрянной коптилкой, сидели двое мужчин.
Одному из них было лет сорок восемь — пятьдесят, хотя седые волосы делали его похожим на семидесятилетнего старика.
Другой был приговоренный.
Увидев меня, он встал, второй же остался сидеть неподвижно, будто ничего не видел и не слышал. |