|
— Может быть, на пути у нас стояли другие? — сказал я.
— Ворота никто не запирал на замок. — Она закурила, и спустя пару затяжек кухня наполнилась дымом анаши.
— Кто крутит тебе косяки?
— Сама.
— Не болтай. Ты в жизни не умела крутить.
— У меня есть машинка.
— Покажи.
— Нет.
— Почему нет? Потому что ее нет?
— Есть.
— Тогда покажи.
— Как только ты ответишь на вопрос.
— Ладно, — согласился я. — Ты никогда не стояла у меня на пути. Ты и есть путь.
— Который ты попираешь стопами.
— Я имел в виду другое. Покажи машинку…
Она сделала еще пару глубоких затяжек и широко, чуть вяло улыбнулась. Это, разумеется, означало, что машинки не существует, а вопрос закрыт. Она вернулась в гостиную и опустилась на диван, полулежа, обкуренная, временно недостижимая, но красивая настолько, что я чувствовал слабость.
Я опустился в кресло и некоторое время смотрел на нее, будто пытаясь запечатлеть, высечь ее образ на коре мозга, выжечь его на какой-нибудь извилине, не подвластной действию кислоты и алкоголя. Она знала, что я рассматриваю ее. Сардоническая улыбка растворилась в более расслабленном выражении. Какое-то чувство или мысль, овладевшие ею, образовали морщинку между бровей, но и эта краткая реакция вскоре перетекла в спокойствие, безмятежность и умиротворенность. Я понял, что стоит ей очнуться, и вечер продолжится как ни в чем не бывало, что положение безвыходно — настроение Мод будет переменчивым и непредсказуемым, что бы я ни делал.
Мы были двумя вершинами незавершенного треугольника, геометрически невозможного и глубоко неудовлетворительного, поскольку третья точка находилась в движении, меняя положение и облик. Нам никогда не удавалось создать основу, поле действия. Мы оставались двумя точками, связанными друг с другом, привязанными друг к другу чертой, линией без объема. Грустное явление.
Мод не сказала, чем страдает, есть ли диагноз. Она несла свое знание с достоинством, как всегда. В этом отношении Мод не менялась. Ей можно было доверить что угодно, зная, что все останется между нами. Этим вечером я хотел поговорить о многом. Я почти слышал собственные слова: «Мод, нужно кое-что обсудить…» — но знал, что голос прозвучит ненатурально, как чужой. Желание выяснить обстоятельства казалось вполне разумным, когда речь шла о других людях, а не о нас. Так было с самого начала, с самого первого мгновения, как только она перешагнула порог квартиры на Хурнсгатан.
И все же мне хотелось, чтобы она очнулась и снова заговорила: это вряд ли могло что-то прояснить, наоборот — я рисковал еще больше запутаться. Можно было разбудить ее, но неявно. Старый проигрыватель был на месте, и среди прочих пластинок лежал альбом Джимми Смита. На снимке он смеется, прячась от дождя под новым зонтиком и бросая старый в урну — вероятно, это был символический жест: в старом зонтике Мод видела «мерзкую репутацию органа Хаммонда». Не упомню, сколько раз мы слушали эту пластинку дома у Мод — во всяком случае, довольно много, ведь я так и не обзавелся собственной. Я поставил «Walk on the Wild Side», прибавил громкость и стал следить за реакцией Мод. Басовое вступление не произвело впечатления, она спокойно лежала с закрытыми глазами. Ничего не происходило, даже когда духовые стали нагнетать выжидательное напряжение, эту кипящую блюзовую нетерпеливость, которая взорвалась мелодией, подобной гимну дождливому дню под новым зонтиком с тем, кого любишь и думаешь: «This is it…» — а после все стихло, ударные зазвучали в новом темпе, и вступил орган. Я внимательно следил за Мод, чтобы понять, слышит ли она все это. |