Ты кушай, сынок! Исхудал ты очень. Почти что тебя и не видно. Теперь уж точно невидимкой назовут!
– Я больше не просвечиваю насквозь, – улыбнулся Гарабомбо. – Вылечили меня в тюрьме, дон Хуан.
И склонился над миской.
– Это еще не все, Фермин. Многих и в Искайканчу не пускают. Тех, кто недоволен, гонят прочь. Повсюду одно – и в Учумарке, и в Пакойяне, и в Чинче, и в «Эль Эстрибо», и в «Дьссмо», у всех хозяев. Совсем они озверели после Ранкаса. Сеньоры Проаньо узнали, что кое-кто из Учумарки возил еду уцелевшим. Знаешь, что было?
Гарабомбо оторвался от жирного супа.
– Пока они ходили, Мансанедо со своими наездниками разорял их дома. За одно утро сняли крыши с двадцати хижин, а семьи выгнали, на улицу. Да что там, они сотни семей выгнали! Тамбопампа беженцами просто кишит.
– А что наш выборный?
Старик положил ложку на газету, служившую ему скатертью.
– Ремихио Санчес продался! Мы думали, он и сам из местных, и жена у него из Чинче, будет он за нас. Но бог наказал нашу корысть. В недобрый час мы выбрали его! Режет нас хуже ножа. Он, сучий сын, сносит от них все. А пока он не подпишет, бумаги наши никуда не годятся. Так все и стоит на месте.
– Что ж вы его выбирали, дон Хуан?
– Сдуру, Гарабомбо. В галстуке ходит, мы и думали – станут нас уважать.
– А вышло не то?
– Куда хозяева, туда и он. С Проаньо и с Лопесами детей крестил. Захочет кто-нибудь жалобу подать, а он: «Шавке со псом не драться. У хозяев денег закрома. Мы с гроша на грош перебиваемся. Нельзя нам!»
– Никто ему не перечит?
– Кто перечит, с тем у него разговор короткий.
– А вы, дон Хуан?
Старик воздел к потолку руки.
– Что я могу один?
Глава четвертая
О том, как лошади собрались на вершине Конок
Когда я еще был невидимкой, вышел я как-то из пещеры Хупайканан. Распогодилось немного, и я хотел набрать помету. Хожу я, собираю, и вдруг из-за скал выходят шесть лошадей. Путники этих ущелий не знают. Очень я удивился. Лошади сами до себе шли на скалу Конок, она вдается в ущелье, как мыс. Потом еще появились, прямо табун, все сытые такие, а ведет их вороная лошадь с белыми пятнами. Идут себе и идут! Еще смотрю, табунок, ведет уже серая в яблоках, быстрая такая, потом я узнал, что ее зовут Молния, а там и белоногая, и буланая, и степенные мулы. Идут себе! Сами поднимаются в Конок. Одна заржет, другая ответит. Все утро шли. К полудню смотрю, помогают они идти одной, у нее бока натертыми жеребцу род седлом. Ближе к вечеру едут два всадника в толстых пончо, на лице у них то ли снег, то ли маска. Ветер дует вовсю. Всадник в маске пожелтее заржал – ну что же это! – а лошади услыхали и ему ответили. Те, что добрались до скалы Конок, встали я сбились в кучу. Он, знай свое, ржет по-лошадиному и поднимается по склону. Тут ружья сверкнули. Воры! Я спрятался. Всадники гладят лошадей, а те не боятся, лижут им руки. Так они ласкались, пока тот, что повыше, не натянул поводья и не стал спускаться. Лошади послушно пошли за его серым конем. Дружок его ехал сзади. Перед скалами, почти что около меня, он вынул бутылку из сумы, поднял маску, чтобы легче было пить, и кого же я увидел? Самого Скотокрада! Я уж давно людей не встречал и кричу ему:
– Эй, друг!
Скотокрад бросил свою бутылку, и она еще не разбилась, а он уж в меня целится.
– Что, не помнишь?
Скотокрад опустил карабин и засмеялся.
– Чуть не помер ты, Гарабомбо! Так бы я тебя и застрелил.
Второй за скалами ездит. Скотокрад помахал ему рукой. Тот высокий, тощий, лицо длинное, глаза печальные, щеки ввалились. |