– Играй давай! – откликнулся Муму.
Калаж снова бросил кости – двойное что-то, что именно, я не понял, понял лишь, что двойное, потому что тут же услышал хлоп, хлоп, хлоп, хлоп – четыре раза. Игра завершается, победа за ним. И тут он взорвался.
– Что опять? Да чтоб я с тобой сел еще хоть раз!
– Чего так? – изумился алжирец.
– Никогда, никогда, никогда я с тобой больше не буду играть!
– Я что, жульничаю?
– А я сказал, что ты жульничаешь?
– Чего ж тебе тогда не нравится, и вообще ты о чем?
– А о том, что нельзя каждый раз выбрасывать тройку и единицу.
– Почему?
– Parce que c’est mathématiquement impossible.
Калаж потребовал, чтобы Муму еще раз бросил кости – он совершенно убежден, что тот как-то по-мошеннически держит эти самые кости, потому и выскакивают всё тройка и единица. Алжирец рад был ему угодить, однако настоял, чтобы его предыдущие тройка с единицей ему засчитались. Он выбросил пятерку и шестерку.
– Нет, – не отвязывался Калаж, – держи кости так же, как раньше, в этой твоей жульнической манере, чтобы кости ударились об угол коробки. В тебе вообще все жульническое. Как у всех твоих соотечественников.
– В смысле, вот так? – уточнил алжирец, держа кости именно так, как описал Калаж.
– Вот именно.
– Я всегда кости только так и держу.
– Играй давай!
Бедолага бросил кости, выпали тройка и единица.
– Что я тебе говорил? Каждый раз, как ты бросишь, выпадают тройка и единица.
– Ты совсем сбрендил: понятно, что у тебя мозги как у тапира.
– Не сбрендил я.
– Тогда сам попробуй.
Калаж схватил кости, выпали двойка и четверка.
– Просто я по-твоему не умею. Никогда больше с тобой не сяду играть. Bonne journée.
Он встал, огляделся, увидел меня, подошел к моему столику. Я знал, что читать дальше не получится. Он пододвинул себе стул, подсел ко мне, от души пожал мне руку, поерошил мои волосы, осмотрел помещение с этой новой точки на случай, если по ходу игры что-то пропустил, и заказал кофе.
– Тут невыносимо жарко, – заявил он. Минут через десять встал, допил кофе и сказал, что знает место, где прохладнее: – Идем давай!
Мы дошагали до небольшой французской кондитерской на Холиоки-стрит. Здесь молодые преподаватели часто пили кофе в обществе студентов, когда хотели продемонстрировать неприятие официоза. Именно здесь можно было поворчать, побрюзжать, излить душу преподавателям, которые, несмотря на самые добрые свои намерения, ничего не могли поменять в системе, ничем не могли помочь. Здесь же они встречались с вами, когда им отказывали в зачислении на постоянную должность, и разражались бесконечной воркотней, которая только напоминала вам о том, что в качестве друга вы такое же пустое место, как и они в те моменты, когда вы оказываетесь в заднице. Однако именно здесь – о чем я поведал Калажу – я дважды в неделю давал уроки французского Хезер по ходу предыдущего весеннего семестра.
– Чего за Хезер? – осведомился он.
Хезер была студенткой и байдарочницей. Я заранее вообразил себе, как он станет потешаться над женщиной, у которой голос намного ниже моего. Я рассказал, как однажды по ходу урока Хезер подняла на меня глаза и как бы ни с того ни с сего осведомилась, не хотел бы я стать тьютором в Лоуэлл-Хаусе. Конечно, хотел бы. А откуда такой вопрос, спросил я, и чем она тут может мне помочь. Ответ оказался лапидарнее некуда. «Тогда – без проблем!» Я не понял, что значит это «без проблем». |