– Выходит, теперь и у меня тоже?
Да.
Хорошая новость заключалась в том, что ее родителям я понравился. Показался забавным. Им понравилось, как я сетую, что в «Мэзон Робер» нет ножей для рыбы. С них станется такое подметить.
Ближе к полудню в палату забрела парочка студентов, потом несколько преподавателей, коллег. Заскочил меня поприветствовать профессор Ллойд-Гревиль. Он, знамо, тоже обо всем прослышал. Потом – все мои подопечные со второго курса. В палату набилось человек шестнадцать, пришли больничные сотрудники, сказали, что слишком шумно и курить никому нельзя.
– Я же курю, – возразил я.
– Ну вам можно, а больше никому нельзя. Да и вам, кстати, не следует.
Явилась миссис Ллойд-Гревиль с горшочком вербены из своего сада и коробкой шоколадных конфет. «Не для вас, понятное дело, а для ваших гостей». Коробка была двуслойная, между слоями лежал лист прозрачного пергамента с указанием изысканных ингредиентов столь же изысканного ассортимента. Коробка пошла гулять по набитой комнате – и тут наконец произошло непредставимое. Вошел Калаж с тремя порножурналами. Мне захотелось нырнуть под одеяло. В половине девятого – время для посещения давно закончилось – раздался громкий женский голос. Пришла Зейнаб, до которой новость долетела по сарафанному радио на Гарвардской площади. Через несколько минут – Абдул-Маджиб, старый иракец, посудомойщик с кухни Лоуэлл-Хауса, – тоже, мол, решил ко мне наведаться. Я его не видел с весеннего семестра.
И вот я лежу в постели, беспомощный и обездвиженный, посреди вселенной, где столь хитроумно возведенные мною внутренние перегородки обрушились начисто.
Калаж и Эллисон, мои студенты, заведующий кафедрой, Чербакофф, вошедший на мягких кошачьих лапах, Зейнаб-официантка, мои коллеги – все, карьеристы и подонки, сошлись вместе, точно в фильме Феллини или на пикнике на Кейп-Код.
Я знал, что, за исключением тех из присутствовавших, кому, чтобы оказаться в Америке, пришлось перекроить свои жизни и переиначить свою сущность, очень немногие смогут понять, что человек не является чем-то одним, неизменным, что, подобно луне, каждый из нас так же многолик, как и все окружающие нас люди. Расстроится ли Эллисон, узнав, что человек, которым я становлюсь рядом с Зейнаб, не может быть тем же, кем я становлюсь рядом с ней, и что именно в этом и заключается мое невысказанное стремление не сводить ее с Калажем – потому что ему я показал куда больше этих ликов, чем те один-два, которыми мне было не зазорно поделиться с ней?
Я видел, что Эллисон чувствует себя не в своей тарелке. Она сидела на стуле в углу, молчаливая, отрешенная, и дожидалась, когда все уйдут: не понимала, кем ей следует предстать, моей студенткой или подружкой. Калаж, который, похоже, явился в убеждении, что застанет меня одного, прислонился к одной из стенок в своей камуфляжной куртке, в берете, с разбойничьей ухмылкой и тремя порножурналами, свернутыми в трубочку и похожими на пало-дель-льювию, подобранную по ходу партизанской вылазки в амазонские джунгли. Не зная правды, можно было подумать, что перед вами иностранец, получивший стипендию в какой-то стране третьего мира, который по ночам подрабатывает в столовке для бедных.
Он уже поставил одного из моих студентов на место, заявив, что терпеть не может маркиза де Сада. Другому поведал, что все американские писатели – этакие рок-н-ролльные фигляры, включая и тех, которых он не читал и читать не собирается, а закруглил он свою припозднившуюся sotto voce перестрелку с глушителем, напомнив всем присутствовавшим, в том числе и медсестре, которая пришла забрать у меня пепельницу, что больницы, равно как и суды, – включая сюда врачей и адвокатов – учреждены на этой планете ради того, чтобы выколачивать людям душу, пока она не станет плоской, как туалетная бумага, – а что касается души, дамы и господа, то каждому из нас выдается всего одна штука, и после использования ее полагается вернуть обратно, нетронутой и неповрежденной, дабы мог воспользоваться следующий. |