Она тяжело вздыхает, долго изучая мой шарф и бандаж, а затем снова бормочет: «Бедный мальчик…», и направляется к двери.
Квартира на мансарде обогревается лишь печью на кухне, выложенной черным кирпичом и работающей от стеклянного кувшина, который каждые день или два я должен буду заполнять керосином, который нужно будет приносить от большого металлического бака на заднем дворе. Печь может обогреть лишь только маленькую часть кухни, в остальной части квартиры сыро и холодно, даже, несмотря на то, что зима уже закончилась.
Я завариваю себе чашку какао, задерживаюсь, чтобы позже лечь спать, несмотря на то, что холодно. На часах в форме банджо, висящих на стене, всего лишь двадцать пять минут двенадцатого, и это значит, что впереди длинная ночь. Я хочу спать, мои глаза становятся влажными и горят, но знаю, что усну сразу, как их закрою, и тогда начнутся сновидения.
В ванной на щеки накладываю жирный слой вазелина.
Наконец, я в кровати. Госпожа Беландер дала мне еще несколько одеял, и укрываюсь ими до подбородка. Подкладываю под голову две подушки, чтобы из моего горла не вытекала мокрота, от которой начинается удушливый кашель.
Я не могу уследить момент, когда, наконец, стирается линия между бессонницей и забвением. В ожидании сна тихо перечисляю фамилии парней из моего взвода: Ричардс, Эйзенберг, Чемберс и, конечно, Смит… их имена или клички — Эдди и Эрвин, Блинки и Джек… и фамилии: Джонсон, Орланди, Рейли, О-Брайн… и их имена: Генри, Санни, Спакс, Билли… а теперь названия звезд: на сей раз, перечисляя их в алфавитном порядке и продолжая ожидать пришествие сна.
Мне не хочется о них думать — обо всех, кто служил со мной во взводе, и перечислять их имена. Мне хочется забыть все, что было там, во Франции, но каждую ночь начинаю считать, словно молюсь, перебираю их имена, словно бусинки на четках. Закрываю глаза, и вижу, как мы продвигаемся, разбившись на маленькие группы, через заброшенную деревню, через разрушенные дома и улицы, заваленные кирпичным боем и сгоревшими машинами — через полный хаос, наши винтовки и автоматы наготове. Вечернее солнце низко висит над горизонтом. Длинные тени от руин и растянутые пятна света от дверных проемов и окон в уцелевших стенах переулка. Мы все напряженны, возбуждены и испуганы, потому что предыдущая деревня казалась мирной и свободной, пока внезапный огонь снайперов из таких окон и дверей не уложил развед-патруль, идущий впереди, почти во главе нашего взвода. Теперь я могу слышать рваное дыхание Генри Джонсона и свист между зубами Блинки Чемберса. В деревне слишком спокойно и тихо. «Иисус…» бормочет Санни Орланди. «Иисус» — это значит «мне страшно», и так каждый. В руках крепко сжато оружие, тихие проклятия, наполняющие воздух, ворчание, шип и пердение. Все это совсем не напоминает кино про войну в «Плимуте». Ни у кого ни героизма, ни бравады. Возможно, это наш последний путь, проходимый собственными ногами, и он пролегает через эту деревню, название которой мы даже и не знаем, и еще нас ожидает другая такая же деревня и третья, и Эдди Ричардс спрашивает неизвестно кого: «Какого черта мы здесь, и что мы тут делаем, в конце концов?», — а затем хватается за живот, потому что уже третий день у него диарея, от него воняет, и все стараются держаться от него подальше. Вдобавок, прорыв орудийного огня, все рвется вокруг нас и взлетает на воздух, и неизвестно, чьи это снаряды — их или наши? Мы бежим в укрытие, пробираясь и суетясь, падая лицом в грязь, пытаясь стать частью домов, вместо того, чтобы на самом деле спрятаться.
Пробираясь через завал, я оказываюсь в узком переулке, и передо мной возникают два немецких солдата в серой униформе словно мрачные призраки. Я нажимаю на курок, и автомат быстро делает свою работу. Голова одного из них взрывается, словно зрелый помидор, а другой кричит: «Мама!», когда очередь разрезает его надвое, обе его половины кувырком летят на землю. |