Потом на миг стало тихо, и мальчишки пронзительно известили:
– Летит… разворачивается… пикирует, паразит!
Маленький городок вздрогнул от страшного удара, дым и пыль поднялись высоко вверх, крик и плач послышался из щелей. Потом стало тихо, и женщины вылезали из земли, отряхива-ясь, поправляя платья, смеясь друг над другом, счищая с детей пыль и грязь, спешили к плиткам.
– А шоб вин сказывся, погасла-таки плита, – говорили старухи и, раздувая пламя, плача от дыма, бормотали: – Шоб ему уже добра ни на тiм, ни на цiм свити не було.
Вороненко объяснил, что немец сбросил двухсотку и что зенитки мазали метров на пять-сот. Старуха Михайлюк бормотала:
– Та скорей бы уж немцы шлы, чтоб кончилось несчастье. Вчера в тревогу какой-то пара-зит у меня с плиты горшок борща унёс.
Во дворе знали, что сын её Яшка убежал из армии и скрывается в чердачной комнате, вы-ходит на улицу только ночью. Михайлючка говорила, что если кто заявит, то при немцах ему головы не снести. И женщины боялись заявлять – немцы были близко.
Агроном Коряко, не эвакуировавшийся с райземотделом, а хваставший, что уйдёт с вой-сками в последнюю минуту, как только объявляли тревогу, бежал в комнату, – он жил в первом этаже, выпивал стакан самогону, – агроном называл его «антибомбин» – и затем спускался в подвал. После отбоя Коряко ходил по двору и говорил:
– Всё равно, наш город – это неприступная крепость. Подумаешь, разбил дойч халупу!
Мальчишки первыми прибегали с улицы, принося точные сведения:
– Упала прямо против дома Заболоцких. Убило у Рабиновички козу; оторвало ногу старухе Мирошенко, её повезли на подводе в больницу, и она умерла по дороге, дочь убивается так, что слышно за четыре квартала.
Вечером зашёл к Борису Исааковичу доктор Вайнтрауб. Вайнтраубу было шестьдесят во-семь лет. На нём был надет лёгкий чесучёвый пиджак, косоворотка расстёгнута на жирной гру-ди, поросшей седой шерстью.
– Ну, как, молодой человек? – спросил Борис Исаакович.
Но молодой человек тяжело дышал, одолев лестницу, ведущую на второй этаж, и лишь вздыхал, показывая на грудь. Потом он сказал:
– Надо ехать, говорят, последний эшелон с рабочими сахарного завода уходит завтра. Я напомнил инженеру Шевченко, – он обещал прислать за вами подводу.
– Шевченко у меня учился, отлично успевал по геометрии, – сказал Борис Исаакович, – его нужно попросить взять из нашего дома раненого Вороненко, которого дней пять назад жена нашла в госпитале, и Вайсман с ребёнком, – муж её убит, она получила извещение.
– Не знаю, будет ли место, ведь несколько сот рабочих, – сказал Вайнтрауб и вдруг заго-ворил быстро, обдавая собеседника своим тяжёлым, горячим дыханием: – Ну вот, Борис Иса-акович, город, где меня буквально каждая собака знает, – подумать только, шестнадцатого июня девятьсот первого года я приехал сюда. – Он усмехнулся: – И вот совпадение: в этом доме, в этом самом доме я был сорок один год тому назад у своего первого пациента – Михайлюк отра-вился рыбой. С тех пор кого я только не лечил здесь – и его, и жену, и Яшку Михайлюка с его вечными поносами, и Дашу Ткачук, ещё до того, как она вышла замуж за Вороненко, и отца Да-ши, и Витю Вороненко. И так буквально в каждом доме. А-а, ну-ну! Дожить до того дня, чтобы нужно было бежать отсюда. И скажу вам откровенно, чем ближе отъезд, тем меньше во мне ре-шимости. Всё кажется – останусь. Пусть будет, что будет.
– А у меня всё больше решимости ехать, – сказал учитель, – я знаю, что такое езда в пере-полненной теплушке для человека восьмидесяти двух лет. У меня нет родственников на Урале. У меня ни копейки нет за душой. Больше того, – он махнул рукой, – я знаю, уверен даже, что не выдержу до Урала, но это лучший выход – умереть на грязном полу грязной теплушки, сохраняя чувство своего человеческого достоинства, умереть в стране, где меня считают человеком. |