И вдруг… пророчество сбылось. Жатва была в разгаре, крестьяне потом истекали на своих наделах земли и на безбрежных просторах господских нив. С надеждой смотрели на сады, виноградники.
В Липецком ударил колокол. Раз, два… Еще и еще… Набат. Тревога…
— Не горит ли где? Пусть бог милует.
А колокол раз за разом гудел, словно во время пожара, будто предвещал страшное лихо, повальную смерть.
Люди бросали все и бежали к волости. Собирались там толпами, тревожно смотрели на дверь примарии.
Примарь, торжественный, как сама смерть, вышел на крыльцо с бляхой на груди. В руках красная бумага. За ним урядник, писарь. Примарь подождал, пока угомонилась толпа, снял шапку и поклонился людям. Все тоже сняли шапки и замерли. Он кашлянул и торжественно передал писарю красную бумагу. Писарь начал читать:
«Божьей милостью мы, Николай второй, император к самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский и проч. и проч., объявляем всем нашим верноподданным, что всемогущий бог ниспослал святой Руси великое испытание. Коварный враг напал на Россию…»
Дальше был призыв стать к оружию под знамена «всемилостивейшего монарха» Российской империи в борьбе с «врагами и супостатами», за «веру, царя и отечество живот свой положите…» Но слова эти не доходили до сознания крестьян, зачарованно слушавших «бумагу». Только одно слово, одно страшное, до умопомрачения пугающее слово «война» уловили и осмыслили крестьянские головы. Уловили и по-своему его толковали — так, как пророчил им святой Иннокентий.
— Война!
Рёв и стон поднялись в Липецком. Плач и рыдания потрясли хаты, где отец или сын, или брат должны были идти «живот свой положити» за «всемилостивейшего монарха», именем которого урядники спускали последнюю шкуру с «инородцев»; где был кандидат на «мученический венец воина христолюбивой России». Мало кого не затронула эта весть:
Неспокойно в Селе. Готовится крестный ход в «рай». Идут на богомолье мобилизованные, чтобы там за последний пуд зерна, за проданную свитку выпросить себе милосердие божье на войне.
Брат Семеон получил позже известие о войне. Подумав над ним, он позвал к себе апостолов и прочитал им манифест.
— Братья мои. Наступили тяжёлые времена. Теперь мы нужны в селах, где стоят плач и стон. И мы должны потрудиться на славу Гефсиманского сада, на славу Иннокентия, предсказавшего эту войну. Идите и вестите волю его И возвращение его. Нужно приумножить славу его. Идите.
С этим он отпустил апостолов, оставив наиболее близких —Семена Бостанику, Герасима Мардаря, и Григория Григориана.
— Вам можно больше знать, чем остальным… Слушайте. Времена теперь настали такие, что придется беспокоиться не только о молитвах. В рай теперь нужно пускать не тех, кто дает копейки, а тех, кто на рубль хлеба съедает.
Иноки поняли. За первыми же полками, за первыми же обозами мобилизованных потянулись черноризцы с проповедями. Они сновали по селам, разносили «благость» Гефсиманского сада. Они вестили волю господню и одновременно подыскивали тайные квартиры, куда приходили те, кто мог рассчитывать на благость в «раю». Война нарушила границы, а поэтому монахи могли свободно попасть в Галицию, Румынию. Вскоре «рай» пополнился «героями» российской, австрийской, а спустя некоторое время и румынской армий. Дезертиры хорошо платили за убежище в темных пещерах Гефсиманского сада.
Брат Семеон отправлял Иннокентию в Соловецкий монастырь все более длинные послания. Он добился того, что Иннокентию разрешили переписываться, выезжать в Архангельск на два дня в месяц и перевезти на остров мироносиц.
Впрочем, Синод следил и за его безопасностью. |