Изменить размер шрифта - +
А потом на нее нанизываются и бусины. – Однажды мы вновь соберем бусы! Мы все! Дай Бог, в этой жизни – а может, и в следующей.

Малютка Мэри Эйнджел не кивает, не моргает, не произносит ни слова. Когда то она щебетала так, что никто не мог упросить ее умолкнуть, но все изменилось. Мужчина тащит Мэри Эйнджел к двери, и по смуглой щеке малышки сбегает крупная слеза. Руки и ноги ее не слушаются, она вся точно деревянная кукла.

Но тут время словно резко ускоряет свой бег. Сама не знаю, как такое возможно, но я снова оказываюсь у частокола и смотрю в щель, как Мэри Эйнджел тащат по двору, как она беспомощно болтает в воздухе своими маленькими ножками, обутыми в коричневые кожаные туфли – точно такие же, какие мы все достали из подарочных коробок в Рождество, всего пару месяцев назад. Их прямо в Госвуде смастерил дядя Айра, который держал свою кожевенную мастерскую, чинил упряжь для скота и шил обувь.

Я думаю о нем и о доме, не сводя глаз с ботиночек Мэри Эйнджел, которую ставят на возвышение, чтобы покупатели перед торгами могли получше разглядеть ребенка. Ее худые ножки дрожат от порывов холодного ветра, когда кто то из мужчин задирает подол ее платья и говорит, что колени у нее ладные да стройные. Матушка плачет. Но кто то же должен расслышать имя человека, который купит Мэри Эйнджел! Чтобы добавить ее в нашу молитву.

И я внимательно вслушиваюсь.

Однако не проходит и минуты, как меня хватает чья то сильная рука – теперь уже мой черед волочиться по земле. Плечо выворачивается, и в нем что то щелкает. Подошвы рождественских башмаков бороздят грязь, точно лезвия плуга.

– Нет! Мамочка! Помоги! – кажется, что у меня вскипает кровь. Я дерусь и кричу, хватаю матушку за руку, и она вцепляется в меня.

«Только не отпускай!» – молю я ее взглядом. И вдруг понимаю, что на самом деле значили те слова огромного человека, забравшего Мэри Эйнджел, и почему они так расстроили матушку. «Сегодня велено продать двоих. В разные руки. По очереди».

Настал самый страшный день в моей жизни. День нашего с матушкой расставания. Двоих велено продать здесь, а оставшийся продолжит путь с Джепом Лоучем – и его продадут на следующей же остановке. Живот скручивает, к горлу подступает жгучая тошнота, но меня не рвет – просто нечем. По ноге струится моча, затекает в башмак, впитывается в землю.

– Прошу вас! Пожалуйста! Оставьте нас вместе! – умоляет матушка.

Мужчина отшвыривает ее в сторону, и она невольно разжимает пальцы. Матушка ударяется головой о бревна и падает на землю, истоптанную тысячами других ног. На ее лице вдруг проступает необычайное спокойствие, точно она внезапно уснула. На руке матушки болтается маленький коричневый мешочек. Из него – прямо в грязь – выкатываются три синие бусины.

– Если дергаться не перестанешь, я ее прямо сейчас застрелю, – слышу я голос, и эта угроза впивается в разум цепкими паучьими лапками. За мной пришел вовсе не тот помощник торговца, что увел Мэри Эйнджел, а сам Джеп Лоуч. И ведут меня не к месту, где обычно проходят торги, а прямиком в логово к дьяволу – в повозку Лоуча. Это меня он решил продать на следующей остановке.

Вырвавшись из его рук, бегу к матушке, но ноги подгибаются, точно влажная трава. Я падаю, но изо всех сил тянусь вперед – к бусинам, к матери.

– Мама! Мама! – зову я, и нет конца этому крику…

 

* * *

 

Как и всегда, из кошмарных воспоминаний о том страшном дне меня вырывает собственный голос. Я слышу свой крик, чувствую, как он дерет мне горло. Я все еще пытаюсь отбиться от цепких рук Джепа Лоуча и оплакиваю матушку, с которой мы последний раз виделись двенадцать лет назад, когда мне было всего шесть.

– Мама! Мама! Мама! – это слово трижды срывается с губ и эхом разносится над объятыми ночной тишью полями Госвуд Гроува.

Быстрый переход