Изменить размер шрифта - +
– Это… Крис, ты понимаешь, что это? – Она снова захлебнулась восхищением, напрочь забыв о неловкости.

– Что? – Вертинский улыбнулся, Лев с интересом наклонил голову вбок, переглянувшись с племянником.

Татум во все глаза смотрела на полотно.

– Это произведение искусства, созданное в мире, охваченном агонией, когда уже ничто не могло быть прежним. – Время вокруг Дрейк замедлилось. В комнате были только она, смелые брызги краски и история. – Другое искусство не выжило бы, а экспрессионизм зубами вцепился в эту возможность. Художники выгрызали, выцарапывали из пепла и бесчеловечности войны возможность творить. Посмотри. – Она взяла Криса за руку, дернув на себя. Он должен был это увидеть, Тат сейчас на все было плевать, просто хотелось рассказать, почему она чувствует то, что горит сейчас у нее внутри, в противном случае – разорвет. – Каждая клякса здесь пахнет мощным, пьяным экзистенциальным опытом, будто Поллок заглянул за грань – туда, куда не следовало.

Татум помнила это чувство. Когда не была собой, когда наносила удары один за другим и не могла остановиться. Только она разрушала. А Поллок – создавал. И боль этой разницы Татум видела в каждом квадратном сантиметре полотна.

– А погибающий мир через него, – продолжила Тат, сглотнув ком в горле, – через акт творчества пытается осознать сам себя. Но это можно только почувствовать, ничего нельзя объяснить. – Татум вздохнула, растворяясь в ощущениях, и надеялась, что когда-нибудь сможет отпустить. Ее история – мелочная, незначительная в рамках планеты – все равно напоминала ей то, что произошло с миром век назад. Она тоже, считай, влетела в солнце. – Человечество через литературу, музыку, познания в медицине и науке так рьяно двигалось к совершенству, что не заметило, как укусило себя за хвост, словно Уроборос.

Дрейк дышала через раз, концентрируя на своих словах все внимание в комнате: она говорила так вдохновенно, отчаянно… будто это была ее личная история.

– Соревнование превратилось в соперничество, совершенствование – в маниакальную жажду власти, мир изжил себя на пике, новые возможности люди решили опробовать в войне. И абстрактный экспрессионизм, Поллок в частности, задает вопрос всему сущему: какое искусство может существовать в мире, где были газовые камеры, где человечество в физическом и духовном плане обглодало само себя? Только такое, – выдохнула Дрейк, кое-что понимая. – Злое, непонятное, кричащее. Это… потрясающе.

Она поставила точку в своем монологе, выныривая из вакуума живописи, и улыбнулась. Если она так же, как человечество сто лет назад, хотела драки и получила ее, если пролила кровь и сделала что-то, после чего не оправятся ни она сама, ни окружающие, это может быть не концом… а поводом создать произведение искусства.

Да, изломанное, непонятное, пьяное и смурное, но все же неповторимое, яркое, болезненно прекрасное. С ее душой может произойти то же самое. В мире, где были газовые камеры и телескопические дубинки, может родиться экспрессионизм и… новая Татум Дрейк. Которая не жалеет себя за прошлое. Которая принимает свою вину и двигается дальше, которая использует задатки плохого человека, чтобы создать нечто, неподвластное хорошим людям… Татум улыбалась.

– Действительно, – после паузы согласился Лев с непонятным смешком. Дрейк уловила четкую схожесть его хитрого прищура со взглядом Матвея Степановича. Странно, что Крис его не перенял, – хитрость его превращалась в самодовольство и дерзость. Хотя, может быть, дело в возрасте. – И сегодня – второй раз, когда я наслаждался покупкой этого полотна после истошно-взбешенного лица Коновалова. – Лев удовлетворенно улыбнулся, а Татум бросила на него подозрительный взгляд.

– Погодите… Коновалов? Глеб Коновалов? – недоуменно уточнила она и, видя довольную улыбку мужчины, восхищенно хмыкнула.

Быстрый переход