Пищали мыши. Под напором ветра шелестела листва. Я вставала, шла вниз вскипятить воду, выдавливала в чашку лимон, бросала аспирин. Несколько раз принимался звонить телефон, но я не снимала трубку. И снова ложилась, закутавшись в старый халат. У меня не было сил сменить постельное белье, принять душ или хотя бы съесть что-нибудь. Меня трясло, потом бросало в жар, я покрывалась горячим потом, который вскоре становился ледяным.
На четвертый день вернулся Джио.
Держа в руках чашку с чаем, он сел на кровать. В вечернем свете сквозь белую ткань рубашки, тонкой, как крылышко мотылька, я различала контуры его плеч. Ворот был распахнут, рукава засучены. Я узнала горький и чувственный запах его туалетной воды. Он поставил на пол чашку, которую я не взяла, подошел к окну (я не закрывала его все эти дни) и задернул шторы.
Потом расстегнул рубашку и стащил ее, высвободив сначала одну руку, потом другую. Скинул башмаки, разбросав их в разные стороны. Расстегнул джинсы. Я и пикнуть не успела, как он лег со мной рядом.
Он обхватил меня и прижал к себе. Я боялась шевельнуться. Так мы и лежали, не говоря ни слова. Он был свежий, крепкий, я — горячая и потная. Вспомнилось, какое это было счастье держать его на руках, когда он был маленьким. И когда он засыпал, прильнув ко мне, меня захлестывала волна счастья. Мало-помалу я перестала дрожать, и мы, так и не проронив ни звука, заснули. Странная это была ночь: несколько раз я внезапно просыпалась, но тут же засыпала снова. И нежная: даже во сне он не выпускал меня из объятий. Как же давно я не спала рядом с кем-нибудь, кого люблю.
На этот раз он приехал с согласия родителей, вырвав у них разрешение в ходе бурных переговоров. Впрочем, он был не совсем честен, потому что моего разрешения он даже не спрашивал. Все это я узнала позже. Чуть позже, но все же слишком поздно.
***
Мне хочется найти свою фотографию, где мне двадцать пять. Не то чтобы она была очень удачной, не в этом дело, но резкий свет и сильный морской ветер подчеркивают сдерживаемую горячность молодой женщины, которая стоит, прижав руки к телу, точно сложенные крылья. На ней шорты и верх от купальника (два хлопчатобумажных треугольника — вся ее броня); на загорелых ногах — кроссовки, коленки расцарапаны.
Мне кажется, если я увижу эту фотографию, то пойму, какой я была и что со мной происходило. Пойму, почему принимала какие-то решения, что меня так ранило и почему я возомнила себя сильной. Почему отвергала всякую помощь. Если б я нашла это фото и увидела свое тогдашнее лицо, возможно, я бы примирилась с собой той. И смогла бы простить себя теперешнюю за то, что не утешила ту, не оживила ее сердце, не починила, как старую поломанную куклу. Я могла бы рассказать ей, чему я за это время научилась. Рассказать, что сила родителей, безграничная, пока ты мал, оказывается эфемерной, когда ты особенно на нее рассчитываешь. Что детство кончается в один миг. И еще, что если хочешь кого-то удержать, нельзя разжимать руки.
Мне было двадцать пять, я была старше всех на курсе. В тот момент, когда была сделана фотография, я как раз придумала себе тему для диплома. Она звучала так: “Ветеринар и эвтаназия: домашние и сельскохозяйственные животные”. Я презирала своих сокурсников, папенькиных сыночков, за то, что, учась, они могли не работать. Что касается меня, то я дважды откладывала вступительные экзамены в Ветеринарный институт: не хватало денег, хотя родители изо всех сил меня поддерживали. Для папы это было делом чести. Сам он каждый день спозаранку отправлялся на вокзал, страшно гордясь тем, что работает машинистом. Он втайне страдал оттого, что мама отказалась от карьеры концертирующей пианистки и всю жизнь просидела дома, давая частные уроки. Он надеялся, что я возьму реванш.
Мои родители были любопытной парой: папа происходил из простой семьи и этим почти кичился; мамины корни уходили в историю обедневшего дворянского рода. |