Мы натянули свитера и продолжали путь. О том, чтобы вернуться, не могло быть и речи: ведь мы еще не дошли до цели. Облака меж тем сгрудились у нас над головой. Они висели так низко, были такими страшными, в них скопилось столько электричества, что у меня захватило дух, но я ничего не сказала маме. Она уверенно шагала вперед, как будто у нее не было другой цели, кроме как поскорей оказаться в эпицентре бури.
И буря разразилась. Над нашими головами словно лопнул небосвод. В считаные секунды мы промокли до нитки. Мама остановилась. Глаза у нее неожиданно потемнели — я никогда раньше не видела ее такой. Она не могла оторвать взгляд от стремительного потока, несущего камни, — потока, который еще недавно был тропой. Сделала мне знак: быстро в сторону! Не проронив ни звука, мы опрометью бросились вниз, по целине, через луга, по мокрой скользкой траве. Мы не только вымокли, но и все извалялись в грязи. Башмаки скользили по осыпям, по подвижному, живому склону, мы не позволяли себе даже перевести дух: скорей вниз! Но худшее ждало нас впереди.
Вокруг, как снаряды, начали разрываться молнии. Мама схватила меня за руку. Мы прибавили ходу и каким-то чудом с грехом пополам добежали до одинокого сарая. В нем было сухо. Сарай был наполнен сеном и соломой. Мама велела мне раздеться и принялась растирать сухой травой. Потом она растерла себе тоже руки и ноги, мы оделись и стали ждать, когда гроза стихнет, по очереди отхлебывая горячий крепкий кофе. Сахар и градусы вернули нас к жизни. Я быстро опьянела, а у мамы вокруг рта залегла необычная складка. Я спросила, почему она там, наверху, взяла меня за руку — ведь мы все равно обе спотыкались и падали.
Мама сказала: если бы в одну из нас попала молния, мы бы погибли вместе. Шесть лет постепенного, неизбежного, ежедневного спуска в преисподнюю. Ступень за ступенью по лестнице, ведущей вниз. Шесть лет меня не покидало чувство вины за каждую минуту, что я проводила не рядом с ней. Шесть лет она таяла у нас на глазах, уменьшалась, усыхала, как будто стремилась оставить после себя одни кости.
Прекрасные мамины руки. Ее нежные, все видящие и все понимающие глаза. Изящные ножки с высоким подъемом. Ее грация, ее ласковые слова. Привычка гладить меня по волосам. То, как она бесшумно открывала дверь моей комнаты, чтобы поставить на столик у кровати чашку кофе. Ее молчание, куда более умное и красноречивое, чем любые слова. Ее самоотверженная любовь к отцу. Ее нежная и золотистая, как персик, кожа. Ее запах — запах чистоты. Ее глубокое контральто. Все это, исчезавшее вместе с ней, с ее сознанием. Строгая красота ее существования, ее самодисциплина, часы, посвященные темперированному клавиру, ее страсть к барокко, ее необыкновенное туше — черное солнце и зеленая струящаяся вода.
Я помню кассету, которую она записала мне в подарок к шестнадцатилетию — итальянские концерты Баха. Она играла их с закрытыми глазами, руки ее летали над клавишами, как золотые стрекозы в лучах света, шея была склонена, губы приоткрыты — она дышала музыкой. Из-под ее пальцев сыпались каскады дивных звуков, рождались радость и печаль, тоска и надежда, чистое, незамутненное счастье. Она принадлежала к тому разряду людей, которые отдают себя единожды, раз и навсегда, и, дав слово, никогда от него не отступают. Своего рода мадам де Турвель, которой легче умереть, чем сойти с выбранного пути. Упрямая, цельная, несгибаемая натура.
Я часто спрашивала себя, откуда в ней эта мудрость, это внутреннее знание того, как надо, эта спокойная уверенность, умение в нужный момент принять нужное решение и никогда не мучиться потом сомнениями, никогда не жалеть о том, что сделано.
Да, людские законы несовершенны, но не так несправедливы, как другие, высшие законы, которые нами всеми правят, но понять и принять которые невозможно. Хочется думать, что хотя я многое потеряла с годами, но все же кое-что приобрела, — да только, боюсь, это не так. Потери и приобретения неравнозначны, равновесия нет, а к Господу Богу с претензиями не ходят. |