А все потому, что меня манит жизнь белых. Я хочу жить, как белые, ходить туда же, куда ходят они, делать то же, что делают они, а я… я черная! И ничего не могу с собой поделать! В душе я не черная. И не желаю быть черной. Я хочу быть как белые, понял, Кзума! Может, это и плохо, но я ничего не могу с собой поделать. Мне никуда от этого не деться. Вот почему я мучаю тебя… Пожалуйста, постарайся меня понять.
— Как я могу тебя понять?
Элиза вздохнула и вышла из комнаты.
Тепло ушло, мало-помалу зима надвигалась на Малайскую слободу, Вредедорп и Йоханнесбург. Дни стояли холодные, а ночи и вовсе студеные. Люди, укутавшись потеплее, старались не отходить от очагов. Спали, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Особенно тяжело приходилось зимой жителям Малайской слободы и Вредедорла.
Кзума четвертый месяц жил в городе. Вот уже два месяца, как он съехал от Лии и снял комнату в Малайской слободе. С тех самых пор он не видел Лию — избегал ходить к ней из боязни встретить Элизу. Забыть ее он не мог.
А вот с Лией ему хотелось повидаться, да и с остальными тоже. Кто, как не они, приветили его на первых порах, когда он пришел в город. Кто, как не они, накормили, приютили его. А он избегает их — и все из боязни встретиться с Элизой. И тем не менее оставался дома.
Он коротал вечер в холодной комнате, где не топился очаг и не с кем было перемолвиться словом, и тосковал по теплому Лииному дому, по блестящим Лииным глазам, по пьяной околесине Папаши, по мудрой, зоркой Опоре, которая все видела, да помалкивала. Даже по ледащей Лине, такой маленькой рядом с громадным Йоханнесом, и по той он соскучился. Он стосковался по всем им, на сердце у него было тяжело, и холод пронизывал его до костей. Он закурил трубку, затянулся. Потом решительно встал, надел пальто, вышел. Резкий ветер хлестнул по лицу — Кзуму проорала дрожь.
Несмотря на холод, на улицах было полно народу — как никак субботний вечер. Но до чего же здесь все изменилось с первой его субботы в городе, когда он гулял с Джозефом. Люди жались друг к другу, едва-едва перебирали ногами. Силачи куда-то подевались — видно, холод заставил одеться и их, так что они теперь не выделялись в толпе. На улицах больше не скапливался народ.
Он решил сходить в центр. Миновал парочку под фонарем. Мужчина обнимал женщину. Женщина смеялась. Кзума отвернулся, прибавил шагу. Но то и дело натыкался на парочки. Они шли рука об руку, согревая Друг друга. Видно было, что им хорошо вместе. Только он был один. Сквозь тонкие ботинки проникал холод. Моги закоченели. Но ему грех жаловаться, подумал Кзума, вспомнив, сколько одежды надавал ему белый. А мимо шли люди, у которых башмаков и тех не было. Попадались и такие, которые шли и вовсе без пальто; по их глазам было видно, до чего они продрогли, так что ему уж никак нельзя роптать. Но даже те, которые совсем озябли, были не одни. Кто шел с женщиной, кто с другом, а он, он был один-одинешенек.
Ближе к центру народу на улицах поубавилось. Больше встречалось белых, и белые тут были совсем другие. Ничуть не похожие на тех, кого он знал, — они и ходили, и выглядели по-другому. Он уступал им дорогу, слышал их разговоры, но они были ему чужими. Он на них не глядел, не прислушивался к их разговорам, не вглядывался в их глаза, его не интересовало, любит ли женщина того мужчину, с которым она идет рука об руку. Они были чужие ему — ему не было до них дела. Он миновал витрину ресторана. Там сидели белые — они ели, разговаривали, курили, пересмеивались. Так и подмывало туда войти — до того там было тепло и уютно. Кзума поспешил отвести глаза от витрины.
В другой витрине взгляд привлекали пирожки. Кзума загляделся на них. Но тут его тронули за плечо. Он обернулся, увидел полицейского, без лишних слов вынул из кармана пропуск и предъявил. Полицейский посмотрел на пропуск, оглядел Кзуму с головы до ног, вернул пропуск. |