Егор подошел к отцу, присел с ним на угол ящика.
— Чего не ловишь? — спросил отец.
— Ночью не клюет, — авторитетно заявил Егор и привалился к отцу в надежде подремать у него на плече.
Скоро он пригрелся, и ему стало хорошо, покойно; он даже как будто задремал, и ему грезился теплый день, и солнце над рекой, и они с отцом идут по берегу в белых рубашках, с удилищами на плечах.
Егор ещё в детстве полюбил рыбалку; и, конечно, виной тому отец; может быть, рыбалка была для Павла Лаптева лучшим поводом побыть наедине со своим первенцем, забыться от житейских тревог, и здесь, в тиши природы, предаться воспоминаниям молодости, — тех лет, когда он сразу после войны женился и когда все впереди казалось таким бесконечным и безоблачным.
Жена умерла от родов. От нее остался Егор.
Павел мучился сознанием, что сын его не знает материнской ласки. Как мог, старался заменить ему мать. Ни упрека, ни грубого слова не слышал от него Егор.
Павел, пригревшись, тоже задремал над лункой.
Неожиданно удилище в его руке дернулось. Дрему как ветром сдуло. Сбросив рукавицу, Лаптев пальцами коснулся лески. Тянуть не торопился — может, рыба пробует насадку?.. Но нет — лесу повело к одному краю, к другому. Павел резко подсек и стал выбирать невидимую нить. Из лунки вылетел окунь. На снегу он трепыхнулся два–три раза и затих, скованный морозом.
— Началось! — поднялся Егор. И пошел к своей лунке.
Ловили часа четыре. Возле каждого на снегу, поблескивая заиндевелой чешуей, лежали окуньки, ерши, лещики и подлещики. Но по мере того, как неяркое солнце выкатывалось над горизонтом, и мороз под его лучами сдавал, и снег искрился веселее — царство рыбье подо льдом затихло, клев прекратился.
Егор проголодался. Поглядывал в сторону отца, ждал сигнала.
Павел не спеша поднялся с ящика, смотал удочку.
Егору крикнул:
— Не замерз?
Егор демонстративно кинул на снег рукавицы, выбрал из лунки леску.
Раскинули на снегу походную скатерку.
Разлили горячий чай из термоса. К ним подошел рыбак с деревянным ящиком за спиной.
— Как ловится? Приятного аппетита! Павел налил и ему чаю, предложил сесть.
— Да вы, никак, Павел Иванович Лаптев? — заговорил рыбак, сбрасывая с плеча ящик и усаживаясь на него.
— Извините, я вас вроде бы не знаю, — сказал Лаптев.
— Неважно. Я из министерства. Вас на трибуне видел. На совещании металлургов выступали.
— Было дело, — признался Лаптев, — Как там в министерстве? Здорово нас ругают?
— За что?
— Листа мало даем. Стан никак не отладим.
— А-а… За стан ничего не скажу. Не слышал, а вот новый проект Фомина забодали. Говорят, вы статью в стенгазету написали. Фоминский стан критиковали. Ну… будто бы это… сыграло роль. Словом, ваше мнение учли.
— Стенгазета?.. — Павел вопросительно посмотрел на сына. Тот густо покраснел, признался: — Я писал… в «Молнии».
— Сын, что ли? — спросил рыбак. — Говорят, Лаптев. А какой — не знаю. Будто бы о вас шла речь.
Академик Фомин крепко осерчал. И слег, бедняга. Видно, от горя.
Павел Лаптев свесил над коленями голову, задумался. В истории со статьей чувствовал что–то неладное. Глухим спокойным голосом спросил Егора:
— Что ты писал… в «Молнии»?
— Феликс писал. Каюсь, отец, не читал статью.
— Как же подписывал?
— Сказал Феликс: «Подпишем твою фамилию». Я что ж, доверился. Подписывай, говорю. |