Было в нем что–то страдальческое.
— Ты его стихи послушай, стихи!.. — шептал на ухо Феликс.
— Он сейчас читать примется?
— Не сейчас, а в заводском Дворце культуры, со сцены. Он на каждом концерте свои новые стихи читает. Ну, заводская самодеятельность — понимаешь? Егор кивал головой: он обязательно придет. Как не пойти, если в стихах «бороды» «мирозданческий дух» и «бацилла несогласия». А к тому же и посмотреть хочется, что там интересного показывает отец Феликса, какую он программу подготовил.
До службы в армии Егор часто бывал во Дворце культуры; он не посещал кружки, студии, но ходил на танцы, в кино, а случалось, и смотрел самодеятельные концерты. Бродовых тогда в Железногорске не было, они приехали недавно, когда Феликс окончил институт.
Оппонент поэта, затеявший с ним спор, грузно, не торопясь, поднялся с дивана, тяжело, по–медвежьи принялся ходить по зале. Этот был одет небрежно, в просторный мешковатый костюм серого цвета.
— Пушкин и Лермонтов клеймили пороки, они светили! Даже тогда, когда все было погружено во мрак, — светили!.. А вы?
— Бурбон распаляется, он сейчас в раж войдет, — сказал Феликс.
И на ухо Егору:
— Директор Дворца культуры.
Пальцем повертел у виска: дескать, пусто у него под черепной коробкой.
— Вы неисправимы, — кипятился поэт. — Чуть вас заденешь, вы тотчас же с допросом: кому светите?.. Народу своему — кому же поэт должен светить!..
— Народу! — взмахнул руками директор Дворца, точно собирался взлететь. — Народ жить хочет, радоваться, верить во все хорошее, а вас как послушаешь…
— Нет уж увольте. Поэт вам не массовик санаторный, не клоун, не скоморох.
Собеседник стоял у окна и смотрел в сторону завода. Поэт подступился к нему вплотную, как петух раскинул руки–крылья и в такт словам потряхивал жидкой бороденкой, багровел и говорил как–то неровно, негладко, срываясь на крик, точно боялся, что ему не поверят.
Егор поймал себя на мысли, что он хотел бы уважать поэта и не может. Вроде бы он и смелые слова говорил, а было в нем что–то жалкое, мутное, отталкивающее.
— Россия не простит!.. — вновь подступился поэт к директору Дворца, а тот вдруг резко повернулся от окна, подался на поэта своей мощной тушей:
— Россия!.. Дело не в дело — Россия!.. И со сцены и в стихах, и так… в праздных разговорах. А того не возьмете в толк, что есть для сердца людского слова вечные, святые. Глубоко они у сердца лежат и с языка без нужды не соскакивают. Ты делом любовь к России докажи, а не трепли её имя попусту! Так–то, мой друг!..
— Вы, как петухи, ей–богу, — послышался из дальней комнаты тонкий примиряющий голос, и тотчас же в залу вошел худой длинный мужчина лет сорока пяти, сутулый, с роскошной шевелюрой темных волос и добрыми выпуклыми глазами цвета белесого неба. Он поклонился Егору, задержал на нем взгляд, коснулся рукой плеча Феликса и прошел на середину залы. Тут он обнял поэта и его собеседника и мгновенно погасил их спор.
— Паша! — не прерывая игры, повернул к нему голову Бродов–старший. — Слушай–ка вариацию! Слышишь?
— Спайки нет, Михалыч, — кричал ему сутулый. — Стыковка хромает.
— Ну, а эта? Вот иди–ка. А!..
Михаил Михайлович Бродов, треся белой головой, неистово молотил пальцами клавиши.
— Эх, Миха–а–лыч! — едва слышно тянул слабенький голосок сутулого. — Корявая спаечка. Разлива нет.
Михалыч вдруг оборвал игру и вскочил, словно ужаленный. |