Изменить размер шрифта - +

Репетиция предполагалась в средине дня, за несколько часов до концерта, и Бродов разрешил артистам отдохнуть, погулять по совхозу. Егор вышел из ресторана один и пошел на приморскую площадь — туда, где ещё от старого села остался памятник Святому. Шел по тихой улице и не смотрел по сторонам, думал свою думу. Безотчетная меланхолия вселилась вдруг в него, и Егор ещё не понимал причин её и не осознавал самого факта перемены настроения, но если бы внимательный человек наблюдал его от момента посадки в автобус и до настоящей минуты, он бы без труда заметил, как часто, иногда без видимой причины сменяется его настроение. Бывает и так: в глазах блещет радость, смеется он от души и громко, а то вдруг повесит голову, смотрит в одну точку.

Подойдя к памятнику, Егор осмотрел его, обошел вокруг. Святой, склонив к нему непокрытую голову и выдвинув вперед ногу, обутую в сандалии, напоминавшие формой русские лапти, словно бы приглашал взобраться к нему на пьедестал и постоять с ним вместе часок–другой, посмотреть на город… Егор не стал разбирать надпись на пьедестале, — он машинально двинулся на шум прибоя и, увлекаемый смутным тревожным ожиданием, пошел к морю. В голове теснились видения последних дней, и лица, лица… Они как бы привязаны к колесу и кружатся возле одного лица… Все другие, кроме этого одного лица в движении, они являются и пропадают, и нет у них формы, знакомых очертаний, только это лицо — её лицо, видится ему все время, и только оно занимает его воображение. Глаза её черные, влажно блестящие манят, и зовут, и тянут, как магнит, яркие на белом лице, с огневыми искрами. «Я его песни люблю!» — сказала о Богомазове и одарила Егора взглядом. Долгим, значительным.

А потом она болтала с Феликсом. И с Папом много говорила. И смеялась много. То к одному повернется, то к другому… Легко ей с ними.  Егор машинально прибавлял шагу и смотрел вперед, в сине–зеленую даль моря, и до слуха его отчетливо доносился крик чаек, и видел он, как они метались над кораблем, заходившим в порт.

И чайки, и море, и заходивший в порт корабль не в силах были разогнать видений, томивших его сердце. Темные на белом лице глаза и озорной окрик: «Ну, ты, парень!..» Был этот счастливый миг в жизни Егора и пропал, как пропадает радуга на небе. Вот теперь и дня такого не проходит, чтобы с Настей он не встречался, и всякие ей слова говорит, и слушает её, а теперь вот и в совхоз вместе приехали, а того звона в голосе не слышит, не скажет она ему со смехом: «Ну, ты, парень!..» Нет, не скажет!..

В другой раз ему чудится: там, у трубы, была Аленка, а не Настя. Настоящая бедовая Аленка. И лицом она, и умом не уступит Насте. Все новое любит. Романтик! Вот теперь куда–то на север укатила! А что, если найти её. И на зло всему миру заставить полюбить себя!..

— Боже мой! — вздохнул глубоко Егор. И остановился, повернулся к морю. С противоположного берега со стороны Железногорска дул холодный низовичок, и волны вздымались ему навстречу.

 

Занавес открывался медленно, как в больших театрах, где не только люстры под высоченным куполом или увитые золотой вязью корзинки лож, но даже сам воздух, кажется, наполнен величием, ожиданием чего–то необычного — и люди, и блеск биноклей в ярусах бельэтажа только подчеркивают это величие, нагнетают волнение, которое к моменту открытия занавеса достигает наивысшей точки.

Егор стоит сзади оркестра на возвышении, точно он оратор, и сейчас будет говорить речь. Краем глаза он видит, как удаляется кромка занавеса и на него надвигается разноцветье одежды и золотой росписи лож; он бы рад посмотреть прямо перед собой и затем кинуть взор по сторонам, оглядеть публику, которую не отличишь от столичной, но взгляд его прикован к дрожащей над головами оркестрантов палочке дирижера. Егор однажды имел неосторожность проговориться, что в школьном оркестре был ударником; Бродов тут же засадил его за барабан.

Быстрый переход