На заводе она работала в складе готовой продукции крановщицей.
— Пал Палыч, я сегодня пела ужасно — подвела вас, — говорила она. В её словах слышались и вопрос, и надежда, что старый музыкант её разуверит.
— Нет, это мы играли ужасно. А вот он!.. — Павел Павлович кивнул на Егора: — Он играл превосходно!..
Павел Павлович мог бы сказать ещё: «И Бродов дирижировал отлично», но этого старый музыкант не сказал, он щадил авторитет своего приятеля.
Егор, улыбнувшись, возразил: — Михаил Михайлович недоволен, считает, что я слабо молотил свиную кожу и тарелки.
— Я с опаской посматривал на твои колотушки: а что, думал, как он промахнется да засветит мне по голове?..
Девушка молчала; она и в самом деле полагала, что во всем виновата одна она. Подхватив за руку старого музыканта, горячо заговорила: — Щадите вы меня, Павел Павлович, а я‑то знаю: голос у меня глухой, — никакого «современного бархата», как говорит Михаил Михайлович, нету, а если и есть немного этого самого… «бархата», так не везде он в моде.
«Что верно, то верно, — думал Хуторков. — Кое–где на западе микрофонные певицы с «характерной» хрипотцой вошли в моду, заполонили все сцены театров и концертных залов. Но у нас народ, особенно здесь, в глубине России, может принять не моду на искусство, а искусство подлинное, песню натуральную. Михаил Михайлович слишком увлекся модой».
Девушка точно подслушала мысли старого музыканта. В отчаянии проговорила: — Ну, положим, Михаил Михайлович ошибся, он не учел вкусов здешних зрителей, но мы–то зачем так безропотно с ним соглашаемся?..
Другие музыканты шли молча. Казалось, они ни о чем не думали. Все знали, что провалились, но понимали также и безвыходность своего положения. Поправить дело они не могли. Новую концертную программу сделать не легче, чем построить дом: нужны месяцы тренировок, спевок, репетиций. Эти слова часто говорил Павел Павлович. Сейчас многие хотели бы услышать мнение старого музыканта, но Павел Павлович молчит, он никогда не судит Бродова, своего старого товарища, хотя все видят, тяжело ему повиноваться палочке дирижера.
Молча, как и все товарищи по оркестру, шел домой Егор Лаптев. От ужина он отказался, взял у Павла Павловича баян, завернул к себе в домик. Настроение у него было ужасное. Он теперь клял себя за безропотное подчинение дирижеру, — мог бы и придержать свои дурацкие колотушки. И его сольная фраза казалась ему бессмысленной и нелепой. Он не видел в этот момент лица Насти, он был уверен: Настя поморщилась, может быть, отвернулась. Ей, конечно же, было совестно и за свой родной заводской ансамбль, за него, Егора. Потому она и не подошла к нему после концерта. «А может быть…» — больно ударила Егора догадка: «Они с Феликсом… ушли с концерта? Гуляли, смеялись над ним?..»
Догадка показалась настолько реальной, что он поверил в нее.
В голове противно, нудно зашумело.
Тем временем Феликс, Пап, Настя и ещё несколько прокатчиков возвращались с квартиры директора совхоза домой. Пап и Феликс были навеселе, и в те минуты, когда Настя отставала или уходила вперед с прокатчиками, обсуждали свои дела. Впрочем, Феликс только слушал. Говорил Пап:
— С «Молнией» получился блеск! Я отснял её и уже проявил. Завтра катану в Москву, а послезавтра в Министерстве соберется консультативный совет. Будут обсуждать фоминский проект конвейера. Твоя «Молния» ударит в точку. Ты потом узнаешь, как это будет сделано.
— Как бы нам не переборщить, — с тревогой заметил Феликс.
— Совет узкий, секретный, — соврал Пап. — Спи спокойно. Пап–ювелир, он знает свое дело. |