Изменить размер шрифта - +
 — Ваша каюта напротив, если что понадобится, не стесняйтесь, круглые сутки ваш.

 

Крейсер уже далеко вышел в открытое море, и сколько Вася ни вглядывался в окружающее пространство, стоя на верхней палубе и опершись на фальшборт локтями, ничего не было видно, кроме бурой пустыни вод. Погода испортилась: посмурнело, тонко запел в корабельных антеннах ветер, по морю пошла зябкая рябь, время от времени выплескивавшая пенные гребешки, резко запахло приемным покоем, а прямо по курсу повисла низкая, тяжелая пелена оливкового оттенка, похожая на ту, что денно и нощно висит над Москвой и скрадывает город примерно по четвертые этажи. Потому-то и колокола Первопрестольной звонят глухо, недостоверно, как под водой, — а, между прочим, чегой-то они звонят? Ах да, это хоронят государя Александра Петровича, вечная ему память, в открытом гробу, который несут на плечах шестеро рынд в старинных горлатных шапках, впереди же шествует духовенство во главе с патриархом Филофеем, кадящее ладаном и гнусавящее о чем-то древнем, грозном и непростительном, а вокруг толпится народ с непокрытыми головами, который плачет и стенает, жалеючи покойника за тихость и простоту.

Правитель Перламутров наблюдал эту картину из окошка государевых покоев, куда он переселился за сутки до похорон. В дверях горницы стояли четверо окольничих с автоматами, за спиной у правителя переминался с ноги на ногу главнокомандующий Пуговка-Шумский и понуро теребил форменную фуражку.

— Стало быть, весь гвардейский корпус перешел на сторону самозванца? спросил, не оборачиваясь, Перламутров, все еще глядевший как зачарованный на заснеженную Ивановскую площадь, черную от народа.

Пуговка-Шумский ему в ответ:

— Так точно: постреляли, сукины дети, минут десять для приличия и сдались.

— Ты своими-то глазами самозванца видел?

— Как же, видел, и во время сражения при Валдае, и в Серпухове вчера. Наглость невероятная: ведь ему на внешность лет тридцать будет, а он претендует на Государственное Дитя!

— Позволь, как это в Серпухове?! Он разве уже до Серпухова дошел?!

— Вчера был в Серпухове, следовательно, сегодня может быть и в Москве…

— Помнишь, Василий Иванович, ты голову давал на отсечение, что разгонишь эту шатию-братию силами одного Измайловского полка?

— Что-то не помню, — сказал Пуговка-Шумский зло.

— А я вот отлично помню! Так что голову на отсечение ты отдай!

С этими словами правитель Перламутров кивнул своим автоматчикам, те схватили сзади Пуговку-Шумского и с грохотом поволокли его по лестнице из дворца. Через полминуты Перламутров отворил дверь горницы и крикнул вниз:

— Эй, вы там! Бросьте этого старого дурака! Пусть живет, хлеб жует, — и с чувством захлопнул дверь, а сам подумал: «Как бы не пожалеть…» Это соображение представлялось тем более основательным, что Пуговка-Шумский был общий любимец и баламут, а его самого, по данным, поступившим от соглядатаев, в народе уже успели сильно не полюбить, причем скорее за крутые меры против пешеходов, нежели из-за подозрения в убийстве Государственного Дитя.

Между тем войска Лжеаркадия уже выгружались в Подольске, куда они угодили по милости Дубельта, спившегося с круга за эту кампанию, — отсюда решено было походом двинуться на Москву. В Подольске два дня гуляли, уничтожив годовой запас топлива местной пожарной команды и станции «скорой помощи», а затем, похмельные, обошли Первопрестольную в северо-западном направлении и, долго ли, коротко ли, вступили в столицу со стороны Кутузовского проспекта. Впереди шествовала личная гвардия Государственного Дитя, за нею грузовик тащился с траурной скоростью, а в кузове грузовика воздвиг себя сам Василий Злоткин, державший на отлете огромное красное знамя с золотым двуглавым орлом, за грузовиком маршировал Эстонский легион, вслед за ним — Русский легион, потом полки гвардейского корпуса, и замыкал это шествие непонятный сброд положительно невоенного вида, прибившийся по пути.

Быстрый переход