(И нацисты никогда не поймут этого.) Я думал о том, что Он дал нам силу воспринять разумом это Его истинное неистребимое творение. Разум стал таким, что теперь мы будем в состоянии принять мессию, когда он явится, и его суть станет ясна нам, как два плюс два равняется четырем, и явление его принесет во вселенную узнаваемую, непреходящую и благотворную Божью истину всем и всему в мире на все грядущие времена. Таковы были детские мысли, которые посещали меня во тьме, сгущавшейся вокруг светящейся шкалы старенького «грундига».
Я хочу сказать, что Сара работает, она растит детей, ведет хозяйство. Она отошла от Эммануила и работает теперь только с тем, что осталось от их маленькой конгрегации. Но ее состояние гораздо глубже, чем простая скорбь. Я вам кое-что скажу — давайте еще повторим, прошу вас! — я скажу вам кое-что, эта женщина… Нет, не то чтобы она была ангелом, обладающим нечеловеческим совершенством… но в ней присутствует такая серьезность души, такая непомерно огромная внутренняя… не знаю, как назвать это… красота. То, о чем я говорю, не обычное благочестие, не святость, я ненавижу это слово, это больше похоже на то, как если бы она была одарена скромной городской благодатью — ну, как если бы… она живет в Нью-Йорке, но одновременно… в стране Тиллиха, в стране предельной озабоченности. Я не слишком бессвязно выражаюсь?
Нет, думаю, я все понял.
Вы были правы, меня влечет к ней. Вы это правильно ухватили. Я не помню, чтобы мне приходилось выражать это так многословно. Боже, я люблю ее и хочу быть с ней. Я обращусь в иудаизм, если дело станет только за этим. Но я не делаю никаких шагов. У меня такое чувство, что мое признание сделает меня тривиальным в ее глазах, я проявлю слабость, которую она, конечно же, немедленно простит, проявлю непонимание ее серьезного, улыбчивого, безвозвратного… вдовства.
И хотите верьте, хотите нет, я тоже оплакиваю его. Какое мужество принять вызов и сразиться с самим Богом в нашей современности, в нашем веке, с нашим религиозным самосознанием. Поиск Бога, в которого можно верить, как я хорошо его понимаю. Худощавый, жилистый, маленький Джошуа, настоящий бегун, он был истинным интеллигентом, но непритворно скромным. Он всегда хмурился — я не знаю, может быть, он строго судил себя? — у него была серьезная, добрая душа, опрятное, чистоплотное мышление, очень естественная для него отточенность ума, и именно это она любила в нем, как в супруге, как в отце своих детей. Я хочу сказать, что они оба приковали меня к себе, очаровали. Разве это не редкость? Где вы видите в наше время людей Божьих, рядом с которыми хочешь находиться всегда?
Как раз в это время несколько домов на южной окраине гетто превратили в небольшую больничку на тридцать или сорок коек; те же немцы, которые сожгли прежнюю больницу, решили, что больных инфекционными болезнями надо выявлять, изолировать, а потом разбираться с каждым в отдельности не столь расточительным способом, как сожжение лазарета. Доктор Кениг, вне всякого сомнения, был полон решимости никогда больше не госпитализировать в такую больницу ни одного инфекционного больного. Сильно рискуя, он лечил таких больных на дому, выставляя в их медицинских картах фальшивые диагнозы. Я уже говорил тебе о его храбрости, и это было одним из ее проявлений. Но это было далеко не все. Вместе с еще одним еврейским врачом и госпожой Марголиной Кениг иногда госпитализировал в лазарет отнюдь не больных, а людей, которым грозили поимка и казнь. В этой же больнице тайно принимали роды. Из-за всего этого больница была весьма уязвимым местом, и ее безопасность постоянно оставалась в центре внимания совета.
Однажды утром я, как обычно, пришел в больницу со спрятанным под рубашкой пакетом бумаг от Барбанеля. Госпожа Марголина в это время принимала в кабинете человека, который, судя по всему, изрядно действовал ей на нервы. |