Изменить размер шрифта - +
С чувством юмора у отца до последних дней был порядок…

Павел мучительно ломал голову, как бы найти благовидный предлог и сбежать хоть на пару часов. Но мама затеяла долгий чай и разговоры о том, кто был и кого не было на похоронах.

— Жаль, что не нашли никого из соседей по коммуналке. Хотя я дружила только с теткой Сережки, с которым ты в детский сад ходил, пока мы не переехали, он еще зверей здорово рисовал, помнишь?

— Так, смутно.

— А однажды он упал со стула, все перепугались, что ноги-руки переломал: хотел поближе рассмотреть роспись на двери, а потом нарисовать. Ты хоть ее помнишь?

— Вроде птички?..

— Да, ласточки. Интересно, что ужасы той коммуналки — общая ванная, толкотня в кухне — как-то сейчас умозрительно помнятся, как фон, а тогда были молоды, все кругом так жили, норма была. И детей нарожали кучу, чуть ли не за два года. Весь коридор оккупировали, носились, как безумные. Страшно было из кухни в комнату кастрюлю горячую нести — то один, то другой под ноги кидался. И коридор неширокий, он же был для прислуги, а для господ, как и полагается, — анфилада.

— Дом-то наш стоит, не добрались новые русские?

— Ой, я давно там не была. Сережа, между прочим, стал то ли художником, то ли искусствоведом. А тетю его я лет двадцать не видела, — вздохнула мама.

— Все-таки я не совсем понимаю: почему так уж важно прийти на похороны, если десятилетиями не общались?

— Да, конечно, предрассудок, но принято как-то — проводить в последний путь. Вообще провожать принято. Ты зря не разрешаешь, чтобы я с тобой поехала в аэропорт, оттуда, говорят, теперь прекрасные электрички прямо до метро ходят.

— Мама, долгие проводы — лишние слезы.

Они помолчали. Павел замер: сейчас начнется. Куда бы уйти?.. И тут его осенило:

— Ты знаешь, я неправ. Вот ты сказала про соседку, про мальчика Сережу, про дом, а мне вдруг остро захотелось прогуляться по тем переулочкам, зайти во двор…

Он было заступился, но голос звучал так убедительно, что во всплеск ностальгии нельзя было не поверить.

— Иди, иди, погода чудная, вечера светлые. Папа всегда говорил, что переход на летнее время — единственное благое решение большевиков.

В передней, уже закрывая дверь, вдогонку, скороговоркой то важное, что мучило ее все эти дни:

— Теперь, когда папы нет, ты, может быть, с изумлением обнаружишь, что и со мной есть о чем поговорить, кроме лекарств и давления.

В другой момент его бы тронули, зацепили эти слова, но сейчас он, без малого шестидесятилетний профессор, с заметным животиком, презрев лифт, как школьник, летел вниз по ступенькам: «Свобода!!!»

 

Утром, когда такси стояло у подъезда, мама спохватилась: «Ты не взял ничего папиного на память». Уже не очень соображая, Павел сделал самое нелепое, что только можно было вообразить: наклонился и достал из-под стола плетеную вьетнамскую корзину для бумаг. Опомнился он в аэропорту, когда выбившиеся соломинки прорвали схваченный впопыхах полиэтиленовый пакет, и Павел, поежившись, представил себе, что скажет жена. Дно корзины еле держалось и было приклеено несколькими слоями белого лейкопластыря старательной рукой отца, не умевшего ничего делать кое-как. Именно из-за пластыря, который накручивали оборот за оборотом ловкие отцовские пальцы, он, наверное, и взял эту waste-paper basket, по-русски — корзину для бумаг, мусорную корзину. Только какой же это мусор — черновики, где теснились, кренясь то вверх, то вниз, ряды формул, внятные лишь посвященным знаки таинственного, невесть кому и зачем нужного знания.

Отец всегда писал только простым карандашом. Недавно Павел спросил его почему.

Быстрый переход