Но осталась память: непроглядные серые облака и словно золотым теплым светом прорисованный на них график расхода топлива. Элегантная инженерная кривая, полная смысла, дружественной информации… Спасительная кривая.
Наверное, не каждый меня поймет, если именно здесь я замечу — люблю и почитаю абстрактную живопись, хотя и не сумею объяснить толком, за что и почему…
24
Не скажу, будто мы с Шалевичем прошли всю жизнь крыло в крыло, хотя бы фигурально. Я всегда высоко ценил в нем и летчика и человека, всегда сознавал — никто больше Дмитрия Андреевича не дал мне в жизни, никто при этом не взял меньше, хотя размолвки у нас и случались.
Из песни слова не выкинешь, потому и рассказываю. Началось все вроде с пустяка. Когда Шалевич вышел на пенсию — выслуга, годы! — и вскоре попросил свести его с кем-нибудь из круга, как он выразился, пишущих, вот тогда и случилось.
— Среди твоих знакомых всякой твари по паре. Вероятно, и литератор найдется, — заметил Шалевич. И, развивая мысль дальше, пояснил, что хочет дать пишущему человеку «достоверный и ценнейший» материал, из которого можно сконструировать «мемуарную книгу» высокого достоинства.
— Допустим, я найду опытного разбойника пера, — сказал я, — и тот сочинит за вас книгу, а дальше что? Хлопот много, денег мало, слава — сомнительная.
— Мне лично мемуары не так уж нужны, но растет молодежь… много ли она знает о той авиации, в которой мы начинали? — ответил Шалевич хорошо мне знакомым спокойно-нравоучительным тоном, стараясь замаскировать свое неудовольствие.
Почему-то мне сделалось неловко за Шалевича. Стараясь быть предельно вежливым и мягким, я спросил:
— Вы категорически убеждены, Дмитрий Андреевич, что молодежи позарез желательно и нужно знать, с чего начинали дедушки? Взгляните надело не с нашей, а с их точки зрения.
— А как же иначе? — удивился Шалевич.
— Вот именно, как же? Понятия мы не имеем, как следовало бы беречь наше прошлое. Почему мы не сохранили ни один По-2, почему нет Р-5 из тех, что спасали челюскинцев? Где полюсные корабли водопьяновской четверки? Почему выставку трофейного оружия по ветру пустили? А вы говорите, как же… Если нам ничего не оказалось надобным, так чего с них спрашивать?!
— Мне кажется, вы противоречите себе, — обиженным тоном сказал Шалевич. — Если не осталось материальных, вещественных свидетельств расцвета нашей авиации, хотя кое-что все-таки собрано в музеях, то правдивый и доступный рассказ об этом времени приобретает не меньшее, а как раз большее значение.
И снова я не согласился с Шалевичем. Стал говорить, что это как стихийное бедствие — все торопятся повествовать о прошлом, о своем участии в великих событиях… А на поверку оказывается, чуть не каждая вторая книга мемуаров — чистое утешение авторского честолюбия вместо литературы. Я говорил, как думал.
Внезапно Шалевич поднялся со своего места и сказал сухо:
— Не смею больше отнимать ваше дорогое время… Признаюсь, я даже не сразу сообразил, что произошло.
А когда понял, прежде всего, растерялся. Что же делать?
Первая мысль была: извинись. И сразу же возражение: а в чем я провинился, чтобы извиняться?
Вторая мысль: пошлю письмо, разъясню мою принципиальную позицию подробно, он же умный, человек, поймет…
Письма не послал. Не слишком ли по-мальчишески писать, объяснять, косвенно просить «пардону»? Были намерения вернуться к неудавшемуся разговору, да так намерениями и остались. Не заметил, как минул год. И — другой.
Постепенно я сам уговорил себя: меняются времена, меняются взгляды, все проходит. |