Элементарно! Оттащили на рынок, продали и пропили…
— Дрянь я подзаборная, — убивалась соседка и превозносила ум, сообразительность и преданность собаки: — Нашла, умница, дорогу. Сама! И под машину не попала… — И Анна Федосьевна просила у мамы прощения и клялась жизнью, что ничего подобного никогда больше не повторится.
Мать простила. Мне решили ничего не говорить.
Тогда не сказали.
Но соседки продавали пса еще три раза. Скрыть это оказалось уже невозможно.
Два раза он возвращался. На третий — не пришел.
Спрашиваю себя: какой же след на душе остался у меня от этой собаки? Были приливы нежности. Было умиление — как же, живая душа, требующая ласки, защиты, участия. Но, кроме этого, я нет-нет да и ощущал, как лопаются во мне семена эгоизма, как всходят сорняки лени, как ядовитой пеной поднимается подловатая ненависть к другу человека… И такое было. Если кто-то осудит меня, он будет прав.
Каждого двадцать седьмого сентября я езжу на кладбище. Езжу на могилу Жоры Катонии, моего золотого ведомого. Понимаю: Жоры нет, ему посещения мои не нужны, но все равно еду. Как на пытку иду. И не только потому, что вспоминать еще раз обстоятельства нелепой Жориной катастрофы, снова представлять зеленый замшелый шлюз без воды и прикорнувший в нем «лавочкин» — не сахар, но и смотреть на само кладбище, заброшенное, заросшее в пол-человеческого роста, видеть неухоженные могилы, выгоревшие пластмассовые венки, неуют и небрежение на каждом шагу — мука мученическая. И нет от нее спасения.
В последние годы стало и того горше: из пожухлой травы выкатываются прямо под ноги рыжие, черные, бело-грязные, гладкие, лохматые, в репьях, породистые и безродные — псы, псы, псы…
— Дачники съезжают, оставляют, — эпически спокойно пояснила старуха, промышляющая у обшарпанных кладбищенских ворот чем-то непонятным. — Дён десять сойдет, приедут живодеры и живо-два переловят родимых — на шапочки…
У меня давно нет собаки. Алеша просит: купи. Не покупаю. Правильно? Нет ли?
47
Светлейшая голова, взращенная авиацией, наша общая гордость — Антуан де Сент-Экзюпери заметил однажды: дети должны быть очень снисходительны к взрослым…
Желательно, конечно, но вот в чем беда — к кому обращен призыв мудрого Экзюпери?
К детям? Но едва ли сыщется во всем белом свете ребенок, способный понять, а почему он должен щадить взрослых. Тех самых, что так бескомпромиссны, жестоки и бесцеремонны в обращении с ним.
К взрослым? Но с ними явно поздно говорить о детской снисходительности. Тут, как говорится, поезд уже ушел и рельсы разобрали.
Вспоминаю, как я был маленьким.
Звонит телефон. У отца неприятно заостряется лицо, он почему-то понижает голос и велит матери:
— Для всех, кроме Карпова, я только что ушел! — и смешно показывает пальцами, как он якобы перебирает ногами где-то там, вдалеке от дома.
При этом отец всегда внушал:
— Меня в детстве за вранье, за уклонение от истины били железной канцелярской линейкой. — Как он охотно рассказывал, били непременно по голому заду — так требовала семейная традиция, фамильный ритуал, освещенный опытом предшествовавших поколений.
Я спрашивал себя с недоумением: ну, били его, чтобы не уклонялся от истины, чтобы не врал, так почему же он все равно уклоняется, чтобы не сказать брешет?
Это занимало меня долго и постоянно — поведение людей.
Не надо было очень уж стараться, чтобы понять: не только в нашей семье живут не по полной правде — говорят одно, а делают совсем другое очень многие. Не понимают, что хорошо, а что плохо? Еще как понимают! Иначе бы не притворялись и так тщательно не скрывали свою жизнь от посторонних глаз. |