— Вы имеете третью долю, — подтвердил Цукер.
— Слово было сказано… — протянул Антиквар, подняв почему-то печальные глаза на Кольку, — Вы хоть понимаете, что это за золото? Не поганая пятьсот восемьдесят третья проба, и даже девяносто шестая — халоймыс по цене работы. Этот саркофаг делал великий художник, о котором никто не помнит. Все только знают — Фаберже, Фаберже… Да. Фаберже был большой мастер, но потом стал фирмач и имел три представителя у Киеве, десять — в Лондоне и двадцать пять — в Одессе. А в тоже время жил в Одессе ювелир, рядом с которым, между нами, Фаберже было бы трудно удержаться. В другой стране такому художнику при жизни поставили бы памятник. Но мы живём здесь и вряд ли дождёмся, как на Чичерина улице ему откроют мемориальную доску, кстати, на эту работу у него ушло почти десять лет жизни — вряд ли у Фаберже хватило терпения и, чего там, мастерства, сделать такой саркофаг со скелетом. Скелет, Сахаров, скелет… Сто шестьдесят семь косточек и каждая свободно двигается. А миниатюрные рисунки на саркофаге — это же вам не говно собачье семь на восемь под названием «Сормовские рабочие накануне стачки», за которое дают Госпремию. И, между прочим, Сахаров, это величайшее произведение ювелирного искусства было создано по заказу самого Гохмана…
— Антиквар, я дико извиняюсь, — нетактично перебил мемуары Максимова Цукер, — но кто не знал старого Моню Гохмана, который ещё до войны прославился, сняв наганы у конвоя…
— Это не тот Гохман, — по праву старшего оборвал слово Кольки Антиквар. — Даже тебе нечего делать рядом с ним. Хотя в своё время Гохман фраернулся. Но это было, когда папа твоего Моньки Гохмана ещё не делал на него сметы. Тогда Одесса оставалась немножко той самой Одессой, о которой ты имеешь смутное представление. Разве в те годы здесь можно было кого-то удивить рыжим гробом даже по натуре?
Часть вторая
То было золотое время Одессы. Местные дамы буквально не давали прохода обосновавшемуся в городе бывшему куаферу Марии-Антуанетты Леонарду. И собирался отплыть на гастроли в Константинополь знаменитый одесский скрипач Консоло. Спешил в школу Моранди преподавать искусство живописи тогда ещё жандарм Вилье де Лиль-Адан, а посреди кипящей от жары Кривой улицы читал древний французский список чудаковатый нищий книголюб Зимин, который вполне мог бы послужить прообразом цвейговского Менделя-букиниста. Невнятно бормоча что-то под нос, шёл в лавку Нового базара уникум-самоучка блистательный математик Штейн. В Хрустальном дворце обитали портовые рабочие, шулера, студенты, проститутки, спившиеся журналисты, взятые под покровительство самым удивительным в мире ростовщиком Мойшей. Он часто ссужал их деньгами в рост, но зато никогда не требовал отдачи долгов.
В погребке Коре раздавались песни Беранже, а на бульваре астроном Карассо давал всем желающим посмотреть в свою подзорную трубу. Греческая буквально пропахла запахом апельсин, регулярно доставляемых из Барселоны, Яффы, Смирны, Мессины, неподалеку чуть ли не круглосуточно работала лавка Джузеппе Марчиани, снабжавшего небогатых горожан итальянскими колбасами, жирными анчоусами, пармезаном и миланским коровьим маслом. Публика посостоятельнее шла в рестораны Бродской, Дофине, Лателе, Железнова и Оттона, который в свое время постоянно спорил с тем самым Гоголем о качестве мясных блюд. Мимо известных на весь город малохольных Александра Македонского и Яника Вшивого спешил директор городского театра барон Рено, а в это время градоначальник Казначеев тщетно пытался разыскать сигнальную пушку с бульвара. Меланхолично ожидали клиентов бородатые извозчики на штайгерах, прикуривая сигары от ассигнаций, и величественно возвышались над городом здания, построенные лучшими архитекторами мира. |