Неужели я никогда не увижу Пикадилли, не похлебаю суп из бычьих хвостов в ресторанчике Сохо, не послушаю орган в Эдинбургском соборе?
Никогда. Никогда.
С детства ненавидел это слово, и когда пытался представить смерть, она прорезывалась в затяжном, бесконечно-жутком НИ-КОГ-ДА.
«Больше никогда! — кричал Ворон у Эдгара По. — Nevermore!»
Как ни странно, несмотря на вопиющую грубость властей, моя нежность к Альбиону не угасла. Почему, собственно, грубость? Враги исполняли свой долг точно так же, как и я — свой. Не шпионь! Будь паинькой! — и никому в голову не придет тебя выставлять из страны. К тому же разве мы не молимся на жен, которые лупят нас сковородкой по голове?
В Москве меня встретили безрадостно, но вполне благосклонно: в джунгли на съедение тиграм не отправили, а через полтора года командировали в страну сказочника Андерсена, показавшуюся мне дикой деревней после величественного Лондона.
Даже порок в копенгагенском гнезде разврата Ню-Хавн был затхлым, как баня в провинциальном городе, и не отдавал благоуханной разнузданностью Сохо или Мейфер. Пошлая дребедень на каждому углу: вдруг пьяная шлюшка задирает юбку и шумно, словно извергает водопад, писает на асфальт; на картинке в витрине магазина два здоровенных мужика обольщают рыжую кобылу (Дания тогда была единственной европейской страной с дозволенной порнографией); бутербродный ресторан у озера, каждый бутербродик — размером со свинью. Полноте, разве уважающий себя джентльмен будет терзать такой сэндвич? Роняя крошки на пол, обливаясь потом, засовывая с трудом в рот это огромное чудище обло…
Где дыхание вековой культуры? Забитая шедеврами Национальная галерея в Копенгагене не самое худшее, но это же не галерея Тейт с избытком Тёрнера и первобытных глыб Генри Мура, это же не Национальная галерея и даже не коллекция Уоллес. Ничего подобного в стране непуганых викингов, лишь дальнее эхо живописи, жутко именуемое глиптотекой, под пивной вывеской «Карлсберг».
Конечно, если помчаться вдоль моря к Эльсинору, в замок псевдодатского принца (на самом деле Гамлет — истинный англичанин), невыносимо именуемый аборигенами Хельсингером (словно кость в глотке), то на пути можно заглянуть в Луизиану, изысканный музей-модерн среди скал и декоративных растений. Но и его лик сразу же напоминает Баттерси-парк у Темзы, там тоже таятся в кустах скульптуры Генри Мура и Барбары Хепсверт, и сердце снова томится по Альбиону.
Единственная отрада — толстые английские газеты по воскресеньям, когда, растянувшись на диване, впиваешься в «Санди тайме» и «Обсервер», варясь в чисто альбионском соку. Я исправно посещал все английские фильмы и единственный в городе «Остин Рид», филиал того самого, что на Риджент-стрит, величественного, мужского из мужских; я любил покопаться в книжных лавках на английских полках и, конечно, рвался контачить с англичанами. Но в Копенгагене их было с гулькин нос. Однажды столкнулся с захудалым третьим секретарем английского посольства, который хвастался, что он всю жизнь провел в Лондоне. Однако на мои вопросы о конкретных районах и улицах (уж мои шпионские ноги славно там побегали!) он отвечал лишь растерянной улыбкой — вывод ясен: провинциал, скорее всего, разведчик (английская разведка уже давно черпала кадры не в истеблишменте, а в среднем классе).
Жизнь неслась вперед, за первой поездкой в Данию последовали несколько лет славных деяний в Москве, и вот в 1974 году неожиданно меня вновь призвали под антианглийские знамена. Причина заключалась отнюдь не в моих недюжинных талантах (а хотелось бы!), а в кадровом кризисе: в 1971 году после бегства серенького кагэбэшника Лялина английские власти раздулись от гнева и вышвырнули из страны не двух-трех, как было принято, а сразу 105 (!) советских дипломатов и прочих. Такого не бывало в истории! Выгнали, ввели квоты и наложили табу не только на тех, кто хоть раз понюхал английский воздух, но даже на героев невидимого фронта, хотя бы раз выезжавших за кордон (там их англичане брали на заметку). |