— Мы не для коня высматриваем, для дочки.
— И для женитьбы годится. Александр-то старший сын у Дмитрия, значит, ему и стол переяславский перейдет.
— Ну уж так...
— Да-да, мать. Еще от прадеда так пошло. Невский-то был старшим сыном, ему отец Ярослав Всеволодович еще при жизни Переяславль отдал. А Дмитрий у Невского, старший, тоже Переяславль получил.
— Еще впереди Василий был.
— Что толку. Василия за ослушание Невский еще в молодости лишил прав наследства и в ссылку отправил. Так и не простил. Вот Дмитрий и старший. Ему и Переяславль достался. Так что Александр для сестрицы самый надежный жених, мать. Ей-ей.
— Так съездишь?
— Съезжу, мать. Вот освобожусь маленько, найду заделье к великому князю и съезжу.
— Какое тебе еще заделье, Святослав? Судьбу сестры решать надо. Вот главное, а все остальное — ерунда.
— Ну ладно, ладно. Поеду.
Ксения Юрьевна не напрасно беспокоилась о Ефросинье, чуяло материнское сердце, что пора дочке подошла. И по поведению ее догадывалась, и по месячным, начавшимся с четырнадцати лет. Груди яблоками налились, бедра крутые обозначились. Девушка. Невеста.
И сама Ефросинья чувствовала какое-то томление в груди, чего-то недоставало ей, вдруг поймала себя на мысли греховной, что все чаще об отроках думать стала. Присматриваться к ним. Правда, пока исподтишка, чаще через окно в светелке. Вон на двор выехали верхами брат Миша с Сысоем. Сысой-то, гляди-тко, уж мужчина, считай, усов и недостает. Крутнулись по двору, ускакали куда-то. Исчезли. Куда? Спросить? Еще что подумают девки. Но ведь там брат.
— Тось, а куда это Миша поскакал?
— Не знаю, княжна. Слышала, собирались с Сысоем за Лазурь к какому-то бортнику за сотами.
— А-а...— И немного помолчав: — А когда воротятся?
— Должны скоро, на конях ведь.
Стояла у окна, думала: «Речку Лазурь в любом месте перебредут, не должны бы долго». Не хотела прозевать их возвращения. Дождалась. И впрямь скоро обернулись. За луку седла у Сысоя зобня-лукошко с крышкой. Ясно, что там соты наложены. А глаза только и видят Сысоя, брата и не замечают.
— Тось,— крикнула девку свою.
— Что, Ефросинья Ярославна?
— Сбегай во двор, скажи Мише, пусть мне свежего сота принесет.
— Счас.
Девка умчалась. Воротилась скоро с сотом в руке. Ну дура же! Было ж ясно сказано: пусть Миша принесет (может, с ним бы и Сысой вошел). Выслужилась. Сама явилась. Еще и довольна, рот до ушей распялила.
— Вот, Ефросинья Ярославна, самый лучший.
— Миша дал?
— Нет, Сысой выбирал.
Невольно лицо полыхнуло румянцем у Ефросиньи.
— А что Миша, сам не мог принести?
— Он к мамке-кормилице спешил.
«И это брат? Нет чтоб сестре, так какой-то бабе-коровнице соты потащил»,—думает обиженно княжна, а у самой с ума Сысой нейдет. Про Мишу говорит, про Сысоя думает.
Но хорошо понимает Ефросинья, что даже если б брат принес сот, все равно бы пришел без Сысоя: нельзя посторонним мужчинам в светелку княжны заходить, хотя бы и отрокам. Невместно. Брат и тот не захотел обычай рушить.
Ела пахучий сот, и впрямь вкусный, никогда такого вроде не едала. Постарался Сысой, выбрал. Вечером, помолившись, легла на ложе свое девичье, погасила свечу. Хочет уснуть и не может. Окаянный Сысой из ума нейдет. И никак не может понять Ефросинья: с чего бы это? Почему раньше не замечала его, а ныне нате вам, в душу лезет.
А и вправду. Возрос, красивый стал, высокий, сильный, мало что отрок еще. Ночью даже и во сне приснился, будто бы явился к ней с лукошком угощать медом, рукой в зобню полез да не сот достал, а жменю семечек.
Проснулась в испуге Ефросинья: к чему бы это — семечки? Уж не к слезам ли?
Никак не может понять себя княжна, что с ней. |