— Отец, поди, с того света смотрит, скорбит. А?
— Конечно, скорбит.
— Да, надо умерять Русь, утишивать. А то ведь татарва совсем оголит землю, обезлюдит.
— Это точно, Митя, ты прав,— согласился Андрей, и глазом не сморгнув. Кто-кто, а уж он-то татар не раз приваживал.
И чтоб увести разговор от темы, для него не очень приятной, спросил: — Как твои дети? Сыны как?
— Слава Богу, здоровы. Александра вот-вот женить буду. Уж и невеста сыскалась.
— Кто такая?
— А тверская княжна. Дочь покойного Ярослава Ярославина.
— Как ее звать-то?
— Ефросинья.
— А-а, вспомнил. Да-да, Ефросинья. Вот память стала.
— Приезжал Святослав, брат ее, мы уж все обговорили. Съездит Александр в Орду, воротится, и поженим.
Разговор опять к татарам прибивался, и Андрей опять увел его:
— С Тверью породниться — это хорошо, все спокойнее будет. Ты, никак, пир затеваешь?
— Как же иначе? Примирение обмыть надо, чтоб крепче стояло. Помимо хмельного музыканты будут, и даже лицедеев нашел. Так что все ладом, брат, как полагается.
— А Данилы не будет? Хорошо бы втроем собраться. А то когда еще случится...
— Данилы не будет. Звал я его. Отговаривается стройкой. Татары стены спалили, снова огораживает Москву свою.
«Что ж это такое,— подумал Андрей,— о чем ни заговорим, все к татарам прибиваемся».
— Ну что ж, пировать так пировать,— хлопнув с деланной радостью по коленке, молвил Андрей, в третий раз уводя разговор от нежелательных напоминаний: татар-то под Москву он приводил.
«Уж где-где, а на пиру-то, наверно, не станем поминать о них»,— надеялся князь городецкий.
Уловки его Дмитрий насквозь видел. Думал: «Чует кошка, чье мясо съела». И это увиливание братца несколько раздражало его, даже злило: «Не хочет каяться, скотина».
В гриднице на пиру братья-князья сели рядом во главе стола, а уж от них расселись их ближние бояре, дружинники. Так что слева от Андрея сидел князь Дмитрий, а справа его любимый боярин Семен Толниевич, за ним Акинф и все прочие спутники. А от князя Дмитрия слева сели его бояре — Антоний и Феофан, а далее дружинники его старейшие, уважаемые. На другом конце стола, как раз напротив князей, примостился дворский, и не столь пития и веселия ради, сколь милой сердцу картины — зреть обоих Александровичей, примирившихся, возлюбившихся. Во весь пир старик почти не пил, а умиленно смотрел на князей, которых помнил еще отроками, и отирал ладонью набегавшие слезы радости: наконец-то помирились, слава Богу.
Первую чарку, конечно, за это и подняли, за примирение. Вторую за здравие мирящихся братьев. Когда застолье захмелело, повеселело, по знаку князя ударили гусли. На свободное пространство выскочил лицедей и начал так-то отчебучивать ногами, что невольно и гостей раззадоривал, и те под столом почали ногами подрыгивать, каблуками притопывать. А лицедей вдруг запел: У баскака очи жадные, Что увидят, съесть готовые.
У баскака глотка медная, Глотка медная немерена.
Смеется застолье: ах лицедей, ведь точно подметил. Ну-к, чего он еще отольет? А тот, поддержанный одобрительным шумом, пел дальше: У баскака брюхо толстое, Жалко, хлудом не пробитое, Засапожником не вспороно, Грязью-вязью не набитое.
Ну и ну. Качают восхищенно гости головами. Вот бы баскаки-то послушали, небось взвились бы. Впрочем, и хорошо, что их нет, а то б этого лицедея мигом вздернули на перекладину. А плясун не унимался: Но настанет время славное, Вспорем брюхо ненасытное.
Кол забьем ему осиновый На могилу его подлую.
Отплясал лицедей свое, скрылся за завеской под одобрительный гул застолья.
— Хм,— хмыкнул Андрей,— смел парень-то, смел, кабы башку-те не потерял. |