Изменить размер шрифта - +
Боюсь, будь я действительным, натуральным, из плоти и крови графом, наследным владельцем Чаквара, Гестеша и т. д., они вряд ли стали бы разбиваться передо мной в лепешку. Что беспокоит. Преданный мне народ проявляет огорчительные признаки неблагонадежности. Никак эти коммунисты люмпенизировали уже весь мир. Или все оттого, что мы на Алфельде, венгерской равнине? Где бедность делает людей медлительными и косными? Иное дело Задунайский край, там порядок, там иерархия. Алфельд проще, грубее. (Но, возможно, и искренней. Хотя нет. Быть непосредственным и быть искренним — не одно и то же.)

Как ни странно, моя униформа снискала у них уважение. Меня от солдатчины просто тошнило, ничего, кроме отвращения, страха, презрения, а они — просто анекдот — связывали это с гусарами, доблестью, родиной, защитой отечества. Я удивлялся, но все же не спорил с ними, про себя наслаждаясь этим недоразумением.

В их доме я оказался благодаря тете Маргит, которая приходила к нам гладить, готовить, помогать моей матери (почасовая оплата — десять форинтов). Я считал ее неискренней, себе на уме, но она готовила изумительную выпечку, поднимаясь до головокружительных высот бабушки, рогалики с ванилью, медальоны в сахаре и шоколаде. Я не любил ее, но был поражен, когда выяснилось, что она меня тоже. Что она настолько смела в своей трусости.

Лукавая челядь, думал я, прислуга. Со всеми она говорила подобострастным тоном, когда же случалось, что к ней обращался отец, что было довольно редко, ибо он просто не замечал ее, она задыхалась от оказанной ей чести и краснела до корней волос.

— Как дела, Маргитка?

— Ой, что вы, милостивый господин граф! — пыхтела она, отчего отец лез на стену.

— Ой, что вы! — шипел он в ответ и нервически тряс головой (желваки!).

Временами Маргитка ловила руку старого графа (пятидесяти лет!) и, склонившись к ней, звучно чмокала.

— Что вы делаете, несчастная! — не скрывая отвращения, вопил на нее отец. Но Маргитка, я не раз это наблюдал, загадочным образом удерживала инициативу и, не отпуская руки, скашивала глаза и бросала на него заискивающий собачий взгляд, после чего, как мне казалось, так же надменно, во всяком случае с той же степенью отвращения, что и мой отец, роняла слова ему на руку:

— Простите! Простите меня! — и с жаром еще раз прикладывалась к красивой руке отца.

Тот брал печенье и, жуя на ходу, возвращался к письменному столу.

Здесь, в Ходмезёвашархее, жила младшая сестра тети Маргит — Илуш, которую никому и в голову не приходило называть тетей. Небо и земля. По сравнению с сестрой Илуш была воплощенным достоинством — шея прямая, голова вскинута, плечи расправлены, подъемы стоп прихотливо выгнуты, как лодыжки благородного скакуна, взгляд игривый и ласковый, чуть-чуть иронический. Дядя Йожи, ее благоверный, двухметровый бычина, в свое время служил в жандармерии («а куды мне податься было с такими форматами?»), охраняя реакционные устои, о чем он рассказывал с удовольствием. Они любили друг друга. Говорили на алфельдском диалекте и ели острейшую паприку, кусая ее, словно это были яблоки.

— Не хочешь отведать, голуба? — спрашивала, утирая слезы, Илуш.

От этого «голуба» у меня обмирало сердце. Жевать круглый «черешневый» перец или мелкий стручковый, такой же злющий «кошачий дрючок», как прозвали его в народе, я не решался, но яичницу щедро посыпал нарезанным кружками зеленым острым, а тушеное мясо сдабривал красным молотым, причем видно было, что делал я это с удовольствием, не по нужде, не из вежливости или желания показать себя, что они принимали с молчаливым одобрением: они и не думали, что этот городской дохляк на такое способен. Уважение к паприке мне привил отец, это он научил меня почитать острый красный перец (суп-гуляш!).

Быстрый переход