Изменить размер шрифта - +
Иногда он задорно оглядывается на нас, словно умная лошадь.

Кажется, что он тянет воз, тянет все, тянет всех. Он не осаживает назад, а, замедлив бег, медленно останавливается. И аккуратно освобождается от сбруи, не рвется из нее, не запутывается ногами в постромках, а снимает сначала узду — наша мать застывает в недоверчивом ожидании, спина ее выгнута, как у кошки, неуверенность и неопределенность делают ее некрасивой, — вынимает изо рта удила, сверкающие под мартовским солнцем, с них капает пена, одним движением отец сбрасывает с головы налобник, шоры и подбородник, от чего волосы взъерошиваются, копна копной, есть такие фотографии Эйнштейна (абсолютный хаос снаружи и строжайший порядок внутри), мы смеемся над его клоунской прической; наконец он скидывает шлею и оборачивается к нам: в зубах у него сигара.

Светит солнце, как улей, гудит центр города, о мгновенье, остановись!

— Собаки! — по-барски попыхивает мой отец сигарой. — Что-то я притомился, поэтому в виде исключения поедем сегодня домой на таксомоторной тяге.

— Та-а-кси! — с придыханием тут же кричит наша мать, потому что осознает, что в таком случае ничего не произойдет; потому что хорошо то, что не произошло. (В этом и заключалось ее величайшее поражение, в этом «потому что» и в этом «хорошо».)

— Ты, наверное, тоже устала? — спрашивает наш бедокур отец. Мать застенчиво опускает голову. Родители наши столь целомудренны, что ни разу (в течение всех времен) мы их не застукали, самым большим провалом был поцелуй. Нам не нравится их воркование, скорее неприятное, чем трогательное, между тем оно в самом деле трогательное. Мы орем, передразнивая нашу мать:

— Та-а-кси! Та-а-кси!

 

200

Отец, привалившись к стене собора (францисканцы), готов уже съехать на землю, но мать, подскочив, осторожно усаживает его на паперть, голова его то и дело падает, словно в шее отсутствует некая мышца (кивательная или как уж ее назвать?), мать старательно поднимает голову, пока ей не удается прислонить ее к стенке. Непонятно: то ли стенка держит отцову голову, то ли голова поддерживает стену собора? Лоб отца лоснится от жирной испарины, волосы, как воробьиные перья, взъерошены. Выудив из глубин своей сумки носовой платок, мать набрасывает его на лицо отца. Мы смотрим, нам это надоело.

Как говорится, ситуация яснее ясного.

Неожиданно до нас долетает кисловатый и резкий запах нашатыря, мы пятимся, возвращаемся, но запах не исчезает.

Наш отец как бесцветный и не имеющий запаха, отвратительно пахнущий газ.

Но вот он приходит в себя. Нас он не видит, встает, смахивает нас с себя, выныривает из пиджака. Рубашка выбилась из брюк, полощется на ветру.

И вдруг пускается в пляс.

Он вытягивается, одна рука полусогнута над головой, другая заложена за спину, голова гордо вскинута; на венгерский манер, вспоминая пастушьи костры праотцев, он кружится, все быстрей, все стремительней, притопывая, плечи развернуты, волосы развеваются, мать от страха сливается с церковной стеной.

Особого внимания на отца никто не обращает, бросают беглые взгляды, подумаешь, пьяный куражится, какой-то алкаш.

— Пошли! — отделяется мать от церковной стены, швырнув в сторону пиджак отца. — Нечего нам тут делать! — и хватает нас чуть ли не под мышку, и тащит в сторону отеля «Астория».

Из объятий матери освобождаюсь не я — я помалкиваю, пусть несогласный, но все же покорный, — а мой младший братишка, который, даром что маменькин сыночек, идет обратно, к отцу. Тот вращается в бешеном темпе, топает, будто танцует чардаш с неким привидением. Мой братишка наблюдает за ним, потом делает одно-два несмелых движения, приноравливается к ритму отца и втягивается в танец, в его бешеное кружение.

Быстрый переход