Еще, быть может, и остался бы он на своем месте, но жалобы крестьян так раздражили Адама, что управляющий был немедленно изгнан и с тех пор не смел являться в Стависках.
И снова в доме Адама однообразной чередой потянулись печальные дни. Опять завладел им страшный душевный недуг, порожденный ранней потерей нравственных сил и пресыщением в жизни: ничто не занимало его, на все он смотрел с неизменным равнодушием. Целые дни проводил в полусонном состоянии сибарита, размышляющего о том, чем бы потешить себя. Иногда в голову его приходили дикие желания, приличные Нерону или Калигуле: он жалел, что не может сжечь Рима и воспеть его пепелище или обоготворить скотину и людей превратить в животных. Случалось, что слуги не могли угодить капризам и причудам своего пана, а иногда он становился добрым простаком, и всякий лакей водил его за нос, были и такие минуты, что пан бесновался без всякой видимой причины — и тогда всем доставалось.
Когда порывы очнувшихся страстей охладевали, наступала апатия, бесчувствие.
Таков был пан Адам в лучшую пору жизни. В тот день, когда цыган стоял у крыльца, расслабленный сибарит чувствовал припадок доброты. Более часу он ходил по комнате, закинув за спину руки, и, подходя к окну, всякий раз видел цыгана. Упорство бедняка, не трогавшегося с места, несмотря на проливной дождь и стужу, заняло его.
— Слякоть, холод! А этот человек стоит так спокойно и так долго! Должно быть, ему очень нужно говорить со мной.
Еще полчаса походил он по комнате, посматривая в окно, следя за движениями цыгана, это занятие интересовало праздного пана, и потому он не спешил удовлетворить своему любопытству. Наконец начало смеркаться, а цыган все-таки не двигался с места, пан не вытерпел и приказал позвать его.
Закурив трубку, развалившись в креслах, пан заговорил:
— Кто ты? Зачем тут стоишь?
— Я кузнец, — отвечал Тумр, — цыган, — прибавил он после короткой паузы, понизив голос.
— А-а! Помню, помню, какая-то история у тебя вышла… свадьба… моя жена… что-то… что с тобой сделали?
Цыган, никогда не воображавший, что кто-нибудь может забыть его горе, вытаращил глаза на зевающего барича.
— Так расскажи мне все от начала до конца, — прибавил Адам, — я ничего не помню.
Кто был в положении Тумра, тот поймет, как тяжко было ему исполнить приказание, но он собрался с духом и рассказал свою историю, а пан выслушал ее, не сделав ни малейшего движения.
Несмотря на то, что рассказчик в общих только чертах представил бедственную свою участь, однако ж, он успел расшевелить внимание пана.
"Странная идея родилась тогда в голове моей жены, — подумал он, — состряпала свадьбу и вооружила против молодых все село. Не случись этого, цыган пошел бы своею дорогой, а девку выдали бы за кого-нибудь другого. Теперь что я сделаю?.."
— Чего ж ты хочешь? — спросил он, подумав немного. — Я не могу приказать, чтобы любили тебя, с миром трудно сладить! Не лучше ли было бы, если б ты переселился в другую деревню?
— Куда? — спросил цыган. — Я поставил здесь избенку, уж довольно поту пролил я на этой земле. Жена родилась тут, привыкла, да ей и не время тащиться за мной… Хочу выстроить кузницу, да не на что, будет где работать, будут ходить наперед чужие, а там и свои…
Пан улыбнулся и покачал головой.
— Попробуй, если хочешь, — сказал он холодно, — я тебе, пожалуй, помогу, но я знаю, ничего не будет.
Говоря это, он вынул из кармана деньги, отсчитал десятка два-три рублей и бросил на стол с такой гордой холодностью, что его доброе дело почти оскорбило цыгана. Но делать было нечего, он принял милостыню и, потешив щедрого пана рассказом подробностей своего горемычного житья, вышел со двора довольный, счастливый. |