Видишь, опять пришла пожить с тобой, бросить тебе за пазуху горячий уголь и улететь как аист…
Безжизненное лицо молодого вдовца мгновенно изменилось при виде страстной цыганки, глаза заблистали, уста искривились улыбкой. Наконец он вскочил с места и бросился к Азе.
— А! Это ты? Возможно ли?
— Я! Я! — крикнула Аза, бросаясь ему на шею и бешено сжимая его в своих объятиях. — Ты не забыл меня, нет?
— Откуда ты?
— Упала с неба, ветер принес… Сгрустнулось что-то, пожалела тебя — и опять пришла.
— И ты будешь моей? — воскликнул пан в увлечении.
— Нет, — оттолкнув его, отвечала Аза, — ты будешь моим, а я ничьей не буду. Я свободна!
Она гордо выпрямилась и еще раз повторила свое отрицание.
Не знаю, как назвать отношение пана к Азе: любовью, страстью или капризом? Достоверно, что он нуждался в ней, она была для него развлечением, при ней он чувствовал, что еще живет. Цыганка жгла его глазами, словами, объятиями, обещаниями, насмешками, он страдал, но чувствовал, что в нем есть еще искра жизни. Другой на месте его или заставил бы жестокую девчонку перемениться, или выгнал бы из дому, но он с удовольствием подчинился ей, не в силах будучи ни расстаться с ней, ни остановить ее безжалостных проказ. Он проклинал и в то же время любил ее. Аза превосходно знала свое положение и старалась как можно более извлечь из него пользы. После долгих странствований и бедственной цыганской жизни ей любы были изобилие и роскошь панского дома. Иногда ей казалось, что попусту истрачивается огонь, пылающий в груди, и темная дума омрачала светлое чело ее, и улыбка замирала на устах: по целым часам сидела она неподвижно в мягких креслах, полусонная, полумертвая, а иногда вскакивала с места, радостная, ясная, как ясный день, и начинала свою дикую страстную пляску.
Но в том и другом расположении духа она отталкивала от себя Адама безжалостной насмешкой и презрением.
— Как мне любить тебя? — спрашивала его. — Скажи, можно ли найти на свете двух человек, которые бы так мало походили друг на друга, как мы? Я — зверь лесной, а ты — бедное, худое, слабое дитя! Я могу сжечь тебя одним поцелуем, задушить объятием, а при первой ссоре — без этого любви не бывает — я убила бы тебя, если не рукой, так словом.
Адам молчал, счастливый тем, что имеет еще возможность валяться у ног цыганки, смотреть ей в глаза и предугадывать ее волю.
Каждый день Аза приходила в табор. Житье бродяг теперь пошло лучше: они расположились на выгоне, поближе к селению, и, покровительствуемые паном, безнаказанно нарушали спокойствие крестьян. Вечером Аза, сопровождаемая старухой, возвращалась к Адаму, стараясь пройти мимо избушки Тумра, хотя ей было не по пути. Часто она с любопытством останавливала свои глаза на бедной мазанке, казалось, она силилась проникнуть своим взором не только во внутренность ее, но в глубь души хозяев. Ее глаза зажигались страстью, гневом, ревностью и не знаю, каким чувством — смесью тысячи чувств, волнующих сердце дикой предводительницы цыган. Первый раз она долго стояла перед мазанкой, долго смотрела на нее, как будто хотела вычислить, сколько трудов и усилий употребил Тумр на постройку этого жалкого приюта, и, покачав головой, махнув руками, Аза пошла к Адаму. С этого времени она почти каждый день проходила по той же дорожке, не смея переступить через порог жилища Тумра, она ограничилась одними наблюдениями, — но никогда никого она не встречала.
Быстро пролетали дни в доме Адама, и медленно, тоскливо тащились в избе кузнеца. Изнуренная Мотруна не отрывалась от дитяти, боялась отпустить его от груди своей, не смыкала глаз, опасаясь, чтоб кто-нибудь не нарушил покоя младенца. Старуха Яга пугала ее улыбкой, услужливостью, взглядом, в каждом действии цыганки-ведьмы она видела злой замысел. |