Обратившись к герцогине, от которой не отходил ни на шаг, он сказал:
– Сеньора, где играет музыка, там не может быть ничего дурного.
– То же самое можно сказать про свет, – ответила герцогиня, – ибо от него бежит все злое.
На это Санчо возразил:
– Да, но где свет, там и огонь. Взгляните, ваша милость, сколько костров горит вокруг. Не дай Бог, коли они подпалят нас. А музыка всегда означает веселье и праздник.
– Ну, это мы еще увидим, – сказал Дон Кихот, слышавший их разговор.
В это время под звуки приятной музыки приблизилась четвертая колесница: она была запряжена шестеркой гнедых мулов, покрытых белыми попонами: на каждом из мулов сидел верхом кающийся, в белой одежде, с большим зажженным восковым факелом в руке.
Эта колесница была раза в два, а то и в три больше остальных. На ней стояло двенадцать кающихся, в белоснежных одеждах и с горящими факелами. – зрелище, вызывавшее одновременно восхищение и ужас; а посредине на высоком троне восседала нимфа под множеством покрывал из серебристой ткани с золотыми украшениями. Голова ее была обвита легким и прозрачным шелковым газом, сквозь складки которого просвечивало прелестнейшее юное лицо. Рядом с ней сидел некто в черном покрывале и длинном черном платье. Когда колесница остановилась перед герцогом, герцогиней и Дон Кихотом, кларнеты, арфы и лютни смолкли. Таинственный некто встал, выпрямился и откинул покрывало. Тут перед присутствующими предстал образ самой Смерти, такой страшной, что Дон Кихот нахмурился. Санчо струсил, а герцог и герцогиня чуть-чуть вздрогнули. А эта живая Смерть, вытянувшись во весь рост, немного сонным и вялым голосом произнесла:
Тут Смерть внезапно замолчала; все затихли и, затаив дыхание, тревожно ждали, что она еще скажет. Через несколько мгновений Смерть, именующая себя Мерлином, промолвила:
– Для этого оруженосец должен нанести себе три тысячи триста ударов плетью.
– Ах, чтоб ты пропал! – вскричал Санчо. – Не то что три тысячи, а даже три удара плетью для меня все равно что кинжальные раны. Убирайся к черту, коли ты не можешь иначе снять заклятья. Не понимаю, что общего между моим бедным телом и всеми этими волшебствами. Клянусь Богом, если сеньор Мерлин не придумает другого способа расколдовать сеньору Дульсинею Тобосскую, так пускай ее и похоронят очарованной.
– А вот я схвачу вас, нахальный грубиян, – сказал Дон Кихот, – привяжу к дереву и влеплю вам не три тысячи триста, а шесть тысяч шестьсот полновесных ударов. И если вы посмеете сопротивляться, то я дух из вас вышибу.
– Нет, благородный рыцарь, – возразил Мерлин, – это не годится. Санчо должен сам, по доброй воле, нанести себе эти удары, и притом когда ему вздумается. Никакого определенного срока для этого не назначено. Впрочем, если он согласится, чтобы эти удары нанесла ему чужая тяжелая рука, то число их может быть уменьшено наполовину.
– Ни чужая, ни собственная, ни тяжеловесная, ни легковесная – словом, ничья рука и никакая рука не коснется моего тела, – заявил Санчо. – Да что же это, в самом деле, – отец я, что ли, сеньоре Дульсинее, чтобы своим телом расплачиваться за ее грешные очи? Вот господин мой – так тот на каждом шагу называет ее своей жизнью, душой, опорой и поддержкой. Он и должен исполнить все, что нужно для освобождения ее от злых чар. Но чтобы я стал стегать самого себя – abernuncio .
Не успел Санчо это выговорить, как нимфа, сидевшая рядом с Мерлином, поднялась и, откинув покрывало со своего прекрасного лица, проговорила, обратившись к Санчо, довольно грубым и резким голосом:
– О горемычный оруженосец, пустопорожняя душа, дубовое сердце, каменные внутренности! Если бы тебе, разбойник-душегуб, приказали броситься на землю с высокой башни, если бы тебя просили, враг рода человеческого, съесть дюжину жаб, две дюжины ящериц и три дюжины змей, если бы тебя упрашивали зарезать ятаганом жену и детей, никто не стал бы удивляться твоему ломанию и упрямству. |