Но так шуметь и спорить из-за каких-нибудь трех тысяч трехсот ударов плетью, в то время как любой мальчуган из церковной школы получает не меньше каждый месяц, – вот что поражает, ошеломляет и потрясает всех сострадательных людей. Взгляни, жалкое и бесчувственное животное. Взгляни же на меня, перепуганный сыч, и ты увидишь, что из моих блистательных очей текут горючие слезы. Неужели же, зловредное чудовище, тебя не трогает, что я в годы моей цветущей весны, ибо мне всего-навсего девятнадцать лет, сохну и увядаю под грубым обликом простой крестьянки? Ведь если ты видишь меня прекрасной, то это только потому, что сеньор Мерлин из милости вернул мне на время мою прежнюю красоту, чтобы я могла тебя растрогать. Ибо слезы страждущей красавицы обращают утесы в вату и тигров в овечек. Бичуй же, бичуй себя, о скот неистовый; прояви мужество, покажи, что ты отважен не в одном обжорстве. Возврати мне нежность кожи, кротость нрава и красоту лица. А если моя красота и несчастье не в силах тронуть твое сердце и склонить тебя к разумному решению, то сделай это ради несчастного рыцаря, который стоит рядом с тобой, ради твоего господина, чью душу я сейчас созерцаю. Она застряла у него в горле и готова навсегда его покинуть, если ты будешь жесток и непреклонен.
Услышав эти слова, Дон Кихот пощупал себе горло и, обратившись к герцогу, сказал:
– Клянусь Богом, сеньора Дульсинея говорит правду: душа моя застряла у меня в горле, как ядрышко арбалета.
– Что вы на это скажете, Санчо? – спросила герцогиня.
– Скажу, сеньора, – ответил Санчо, – то, что уже раньше сказал, бить себя плетьми – abernuncio!
– Нужно говорить abrenuncio, Санчо, – заметил герцог.
– Оставьте меня в покое, ваше высочество, – ответил Санчо. – Мне сейчас не до того, чтобы считать буквы в словах. Ведь речь идет о том, чтобы я себя высек или чтобы меня высекли. Немудрено, что я волнуюсь и путаю слова. Вернемся лучше к делу. Не могу надивиться на вас, сеньора Дульсинея. Вы уговариваете меня содрать с себя кожу плетью и в то же время величаете дубиной, бесчувственным животным, каменным сердцем и целой уймой других бранных кличек, которых не стерпел бы и сам дьявол. Или вы думаете, что мое тело отлито из бронзы? Помилуйте! Вы хотите меня задобрить и, вместо того чтобы поднести мне корзину хорошего белья, – потчуете меня отборной бранью. А ведь вы, конечно, знаете отличные пословицы: золотой осел и на гору подымает, а подарки скалу прошибают, у Бога проси, а сам молотом стучи. А тут еще мой господин заявляет, что привяжет меня к дереву и всыплет двойную порцию ударов. Ну нет! Этим сеньорам следует помнить, что речь идет о том, чтобы выпороть не простого оруженосца, а губернатора. А это, скажу вам, не вишневая наливка. Нет, нет, сеньоры. Научитесь-ка сперва просить и уговаривать как следует. К тому же день на день не приходится: человек не всегда бывает в духе. Вот и сейчас – я и без того вне себя от досады, что у меня порвали мой зеленый кафтан, а тут еще приходят и просят: «Высеки себя по доброй воле». По доброй воле! Вы бы еще попросили меня по доброй воле сесть на кол.
– Однако, друг Санчо, – сказал герцог, – если вы не сжалитесь над бедняжкой, вам не придется управлять островом. Что станут говорить обо мне, если я назначу губернатором жестокосердого человека, которого не трогают ни слезы страждущих девиц, ни просьбы разумных, могучих мудрецов и волшебников? Итак, Санчо: или вы себя высечете, или вас высекут, или вы не будете губернатором.
– Сеньор, – ответил Санчо, – не дадите ли вы мне дня два на размышление?
– Ни в коем случае, – возразил Мерлин. – Вы должны дать немедленный ответ. Либо Дульсинея возвратится в пещеру Монтесинос и будет влачить жалкое существование в обличии крестьянки, либо воспарит в Елисейские поля и пребудет там до тех пор такой же прекрасной, какой вы ее видите, пока вы не нанесете себе положенного числа ударов. |