Захватывающие и таинственные световые эффекты являлись собственным изобретением Левинна. Его представления уже давно считались самыми сенсационными, а в это — будучи в душе больше артистом, чем продюсером — он вложил всю силу своего воображения и многолетний опыт.
Пролог являл собой олицетворение Камня — младенчества человека. Новая же часть — стержень произведения — служила живым воплощением Машины как таковой. Это было фантастическое воплощение, на грани ужасного. Электростанции, динамо-машины, химические заводы, подъемные краны сливались в единый поток. И люди — целые армии людей с неподвижными кубическими лицами — выстраивались в колонны.
Музыка нарастала, вздувалась водоворотом. Из выгнутого металлического горла непонятных инструментов шел клокочущий низкий рев. А надо всем этим беспокойно дрожала одна пронзительно-сладкая нота — хрустальным звоном тысячи подвесок...
Далее следовала «Сцена с Небоскребами» — перевернутый вверх ногами Нью-Йорк, словно увиденный на восходе солнца с высоты кружащего аэроплана.
Между тем странная дисгармония нарастала, ритм становился угрожающе монотонным. И вот наконец он достиг своего пика — гигантской монтажной сборки, — и тысячи людей со стальными лицами выстроились в Гигантского Коллективного Человека.
Затем сразу последовал эпилог. Антракта не было, свет не зажигали.
Теперь звучала лишь одна часть оркестра, рождая чистые, звенящие звуки, обозначаемые в духе времени современным словом «стекло». Занавес растворился и превратился в туман... туман разбился на брызги... внезапный блеск заставил зажмуриться...
Лед. Один лишь лед. Величественные айсберги и ледники. А на самой вершине ледяного пика — маленькая фигурка: спиной к залу, лицом к ослепительному свету, символизирующему восход солнца. Смешная тщедушная фигурка человека.
Сияние возросло и достигло белизны фотовспышки. Руки инстинктивно метнулись к глазам, словно от боли. Стекло еще раз прозвенело высоко и сладко — треснуло — и вдруг разбилось, разбилось в буквальном смысле, на тысячи звенящих осколков.
Занавес упал. Зажегся свет.
С непроницаемым лицом Себастиан Левинн выслушивал поздравления и принимал нападки.
— Итак, Левинн, на этот раз никаких полутонов, как вы и хотели?
— Чертовски удачное шоу, старина Хотя, видит Бог, я ничего не понял.
— Гигант, говорите? Верно. Все мы, так или иначе, живем в эпоху машин.
— Ах, мистер Левинн, страшно даже вслух произнести! Мне теперь сниться будет этот страшный стальной Гигант!
— Машина как Гигант, способный вас поглотить? Недалеко от истины, Левинн. Надо возвращаться к Природе. Кто этот Гроен? Русский?
— Да, кто он? В любом случае он гений. Теперь большевики могут похвалиться тем, что произвели на свет хотя бы одного композитора.
— Стыдно, Левинн! Вы становитесь большевиком. Коллективный человек. И коллективная музыка.
— Ну что ж, Левинн, желаю вам удачи. Не могу сказать, что мне понравилась эта чертова какофония, которую нынче называют музыкой, но это — отличное шоу.
В числе последних подошел невысокий пожилой человек и слегка поклонился. Одно плечо у него было немного выше другого.
— Предложите мне выпить, Себастиан? — спросил он с утвердительной интонацией.
Левинн кивнул. Пожилым человеком был Карл Бауэрманн, самый известный в Англии музыкальный критик. Вместе они проследовали в личный кабинет Левинна и расположились в креслах. Левинн принес гостю виски с содовой и вопросительно посмотрел на него. Ему не терпелось услышать приговор.
— Итак?
Бауэрманн помолчал минуту-другую. Затем медленно произнес:
— Я стар. Есть вещи, от которых я получаю удовольствие. Есть и другие, как, например, современная музыка, от которых я удовольствия не получаю. |