Изменить размер шрифта - +

Эта новая Птаха ураган – она еще прекрасней, чем была прежде, и я стал частью этого урагана, я обнаружил, что когда находишься в нём – всё вокруг звучит спокойней и тише, и мне даже почти удается не думать. Теперь меня с Птахой объединяет еще больше, чем прежде, объединяет эта новая сила, из за которой нас стал бояться Медный, из за которой он шушукается по домам с дедом, с костлявой старухой Элиньей, с еще двумя тутошними наставниками. Это молодые еще муж с женой, я не запомнил их имен, но они явственно похожи на кого то, кого я знал прежде. Возможно, на ту девчонку, что умерла, попробовав Пёрышко, а потом лежала в мертвяльне вся синяя.

Не могу об этом думать.

Не могу думать, что где то здесь, среди наставников загорской обители, прежде были и родители Птахи, а может, бабушка или дед, или тетя с дядей.

Что наши и здешние наставники, движимые желанием возвратить миру равновесие, окончательно его разрушили, обострили отношения между Полесьем и Загорьем, перебаламутили людей и варок ложной надеждой на хмурей и страхом перед ними же, дали земледержцам в руки инструменты, которыми те не сумели воспользоваться с умом.

И что мы, хмури, не имеем ничего общего с равновесием, в котором нуждается мир, мы не сумеем вернуть и сохранить баланс, мы, скорее, навредим своими непонятными способностями, дурацкими видениями, тихо уезжающей черепицей. Конечно, рано или поздно нас остановят, говорю себе я, и тогда всякий раз перед глазами встает тело Морошки, растоптанное толпой.

И среди всех этих ужасных, важных и судьбоносных пониманий труднее всего мне не думать о том, что дед, заключив свою сделку с полесской обителью, убил бабушку. И как я умудрился поверить своей выдуманной памяти, поверить, будто бабушка могла меня продать полесцам?! Я – законченный идиот, если мог всерьёз представить подобное хотя бы на миг. Бесчувственный, беспамятный идиот и ничего больше!

Война лишила бабушку всего, чем она жила: троих детей, большого дома, хозяйства, почетного звания лучшей плетельщицы в окрестностях, надежд и способности смотреть вдаль, не вздрагивая всякий раз, когда на горизонте появляются всадники. У неё остались только дед, я, постоянная тревога и маленький дом, не похожий на тот, сгоревший, большой и просторный, где прежде жила семья. Так себе замена всему получилась, но у некоторых и того не было.

Бабушка понимала это. Она не жаловалась никогда. Она рассказывала о военном времени таким ровным, спокойным голосом, такими выхолощенными словами – в детстве до меня просто не доходило, что бабушка, по сути, рассказывает о своей смерти. Она одинаковым тоном говорила о конфискованных лошадях и коровах, о горящем доме, о замученных дочерях, о походе за моей матерью до энтайского испытария. Она говорила об этом, потому что дети должны знать, что такое война, а взрослые – не должны забывать, я вырос среди этих историй как среди страшной данности, но не привык задумываться о них глубже первого шага, мне не приходило в голову, что означает эта ровность бабушкиного тона и выверенность фраз.

Всё, что осталось в её сердце после войны, она вкладывала в нас двоих, в меня и деда, вкладывала целых одиннадцать лет, день за днём, день за днём, каждым словом своим и каждым шагом, она жила нами, она цеплялась за нас, растворяясь в нас, хлопоча, суетясь, создавая, не позволяя себе останавливаться, думать, сожалеть.

Я не знаю, что она почувствовала в тот день, когда на горизонте снова появились всадники, пришедшие забрать всё, что она любила.

Когда дед отдал меня полесцам, он одним махом лишил бабушку обоих людей, ради которых билось её сердце.

 

Птаха

 

Старик верно сказал, разговоры у них выходили долгими, очень долгими, трудными, через силу. Как по мне – ненужными. Какая разница, почему да отчего натворили всё то, что натворили, кто больше виноват и кто среди всех ушиблен более других.

Быстрый переход