Вопли прекратились. Они вдвоем с солитером ели теперь вместе, один внутри другого, как два добрых соседа по комнате.
Это, по крайней мере, воодушевляло.
– Берегитесь, – предупреждал раввин Разон, пытаясь сбить наш оптимизм, – этот солитер – растравленная душа этого человека. Сейчас у них пока перемирие, они отдыхают, но долго так не продлится. Бог свидетель, это долго не продлится! Смотрите за ним хорошенько. Душа ждет, свернувшись кольцами у него в утробе.
И в самом деле, по прошествии первых дней дружного урчания Шериф начал чахнуть, а червь рос и добрел. Шериф терял силы. Он таял на глазах. Лауна с Серфингом лишь констатировали это затухание, не в силах его остановить. Перемежая часы работы в клинике и дежурство дома, они встречались у постели больного. Они выводили солитера километрами, но все впустую. Раввин Разон был прав: эта веревочка вилась без конца. Зловредный клубок, нараставший по мере того, как его разматывали.
– Никогда еще не сталкивался ни с чем подобным, – ворчал Серфинг с той смесью уныния и возбуждения, которую вызывают у представителей его профессии загадочные патологии.
Голова Шерифа все тяжелее проваливалась в подушки: зрелище тем более удручающее, что теперь он молчал. Ни звука. Он как будто был раздавлен тяжестью собственного молчания. Тени радугой окружили его опущенные веки. Семь цветов слились в одном сером свинце.
– Он скоро умрет, – сказала наконец Лауна, – и я не знаю, как этому помешать.
– Он не умрет, – возражала Тереза.
– Да, он просто уйдет на пенсию после смерти, – подтрунивал Жереми.
Но вечерами Клара и Жереми тихонько плакали. Они уже начали, в тайне от всех, покупать цветы и разноцветные ленты, и золоченые шнуры. Я как-то застал их посреди бессонной ночи за плетением траурного венка. Жереми связывал цветы с длинными стеблями, а Клара вышивала золотом слова на белоснежной тафте. Они работали, точа скупую слезу, как святые образа.
– Он скоро умрет, Бен, а мы даже не знаем, как его зовут!
Жереми зашелся в отчаянных рыданиях. Мы с Кларой в четыре руки не могли удержать эту мощную лавину печали. Надписи на лентах тянулись прописью:
Прощай, Шериф, мы все тебя очень
любили… Слава неизвестному Шерифу… Ты ушел
с нашей любовью… Нашему любимому Шерифу…
– Мы заранее начали готовить венки, – объяснял Жереми, всхлипывая, – их ведь много понадобится, понимаешь!
Он не мог себе даже представить, чтобы Шериф скончался вдали от семьи, чтобы его «зарыли, как шакала».
– Он был храбрым человеком, он знал столько народа, как-то ненормально, что ему придется умереть в одиночестве!
Новый голос донесся с высоты.
– А он и правда умирает.
Тереза, свесившись с верхней полки двухъярусной кровати, растерянно смотрела вниз:
– Ничего не понимаю… линии руки, звезды, карты, блюдце, все говорит за то, что он не умрет… и все же он умирает.
Именно тогда Тереза впервые испытала сомнение. Она казалась сейчас такой одинокой в своей ночной рубашке. Наконец она сказала Кларе:
– Нужно будет написать еще несколько слов на американском английском.
– И на испанском, – прибавил Жереми.
– И еще на идише и на иврите, я попрошу раввина Разона.
Наши печальные рассуждения прервал звонок внутреннего телефона, который соединяет мою комнату наверху с детской.
Я снял трубку. Чей-то взволнованный голос торопливо приказал:
– Бен, поднимайся сюда!
Это был Симон-Араб. Закрыв трубку рукой, я шепотом спросил:
– Он умер?
– Поднимайся.
Я помчал вверх по лестнице, прыгая через две ступеньки: уже внизу я услышал, что оттуда доносится какой-то шум. |