Изменить размер шрифта - +
Наконец он увидел, что Мейсон сел. Он тоже осторожно приподнялся, а Мейсон как будто хотел ему что-то сказать, крикнуть через лужайку – но что он говорил, что за слова складывал губами? Не я? Я не?… Я умру? Он как будто плакал. Потом опять хотел заговорить. Это не?… Нет? Почему он не сказал прямо? Почему выталкивал эти слова, словно умоляя понять? Глупый Мейсон опять повалился в траву, повалился и Касс – последний короткий отдых, – и он не запомнил, сколько они так пролежали, может быть, пять минут, может быть, меньше, может быть, больше, но запомнил, что горло ему высушила небывалая жажда, и, пока он лежат, в полудреме, в полуобмороке, холодное сладостное журчание воды заполнило его мозг и стремительно, как может только память, унесло его к самому рассвету жизни, и там, дремотным южным полднем, он слушал свой первый детский крик в колыбели и знал, что это звук самой истории, сплошной ошибки, безумия и сна.

Но он поднялся с камнем в руке, бледный Мейсон поднялся ему навстречу с корявой дубиной, и в этот миг, словно ниоткуда, к ним примчался один голубь и тут же в страхе отвернул с чуть слышным шумом крыл. И когда голубь скользнул в сторону моря, Касс с ревом бросился вперед и напал на Мейсона, который дрался яростно, дрался люто – те несколько секунд, что были ему отпущены. Касс запомнил недолгую его храбрость – и дубину, ее тяжкие удары по ребрам: короткий бой неожиданно оказался честным, радость победы – подлинной. Мейсон еще раз занес дубинку, но Касс наотмашь, от плеча ударил его камнем прямо между рук, в голову; Мейсон рухнул, как мешок с песком, и только прошептал: «Кукленок». «Кукленок», – прошептал он опять детским голоском, но это было его последнее слово, потому что Касс уже был над ним и ударил камнем раз, другой и третий, и череп со странным тихим хлопком раскололся с одной стороны, как кокосовый орех, открыв белесую, серую окровавленную пленку.

Наверно, он только тут отодвинулся, понял, где он и что он сделал. Память этого не сохранила. А может быть, только «Кукленок», дошедшее с опозданием, остановило его и заставило поглядеть на бледное мертвое лицо, такое мягкое, мальчишеское и в смерти такое же измученное, как при жизни, и увидеть, что оно могло быть лицом чьим угодно, но только не лицом убийцы.

Дети! – думал он, стоя над телом, которое еще корчилось. – Дети! Отец небесный! Все мы!

И в последнем приступе ярости и горя он подтащил тело Мейсона к парапету, устало поднял его на руки и секунду держал у груди. А потом швырнул в бездну.

 

Он медленно выпрямился на стуле; им владели противоречивые чувства. По его словам, он был потрясен, но не удивлен, если такое сочетание возможно. До этого он почти не сомневался, кто преступник. И думал не на Касса. Но когда девушка прошептала его имя, Луиджи подумал, что, вероятно, она сказала правду.

Склонясь над умирающей, он вспомнил прогулки в долине – Кассу не удалось их скрыть. Прогуливались под руку, американец и бедная крестьянская девушка, – сохранить это в тайне было так же трудно, как поездки на «кадиллаке» в Неаполь. Луиджи мягко повторил Франческе: «Chi? Скажи еще раз. Кто это с тобой сделал?» Девушка пыталась ответить. Только не Касс, Касс не мог, но… что, если это он? Пограничное состояние психики (притом американец), а если добавить сюда невыносимое угнетение… и любовь, наконец… тут может случиться что угодно.

– Кто, Франческа?

На этот раз она не смогла ответить.

В дверь постучали, на пороге появилась смятенная жена аптекаря и сказала, что пришел Паринелло и желает с ним говорить. Он оставил Франческу и вышел в благоухавший розами сад, где его дожидался начальник. Шел десятый час. Паринелло был вне себя; мокрый от пота, он все время шлепал перчаткой по толстой ляжке.

– Она заговорила? – спросил сержант.

Быстрый переход