Своди чащобного ракшаса-вожака к цирюльнику, подпили клыки, подстриги когти, корми год досыта, наряди в темно-синие одежды, расшитые желтыми колосьями и лилиями, нацепи тюрбан на лобастую голову… Что получится? Вот примерно это и получится, что сейчас во тьме ворочается. Зато взгляд великана был удивительно спокойным, лучась благодушием, - хоть любуйся вприглядку, хоть на лепешку мажь вместо масла!
Сокровище - не взгляд.
Так они и сталкивались время от времени: дикий огонь пекла и вечный покой бездны, кипень пламени и неколебимость утеса, молния и гора, взор и взгляд.
Третью ночь уже длился этот странный пролог чудовищной трагедии, один на двоих, закат Великой Бойни и заря Эры Мрака. Третью ночь сидели они у шального костра: престарелый отшельник, добровольный затворник лучшей из гор, которому довелось пережить всех своих учеников, - и тот, кто рискнул прослыть на веки вечные трусом и изменником, но отказался убивать друзей с родичами.
И детский лепет ручья порой рождал тысячеголосый вскрик боли, щебет птиц без видимой причины взвизгивал посвистом дротиков, ветер пах гарью и парным мясом, отчетливо скрежеща металлом о доспехи, а совсем далеко, на грани возможного и небывалого, плакала женщина.
Одна.
Почему-то всегда одна.
Навзрыд.
Рама-с-Топором по прозвищу Палач Кшатры, сын Пламенного Джамада, сидел напротив Рамы-Здоровяка по прозвищу Сохач, брата Черного Баламута.
Парашурама Джамадагнья - напротив Баларамы Халаюдхи.
«Точно что Здоровяк, - мимоходом подумалось Беспечальному дереву. - А этот, с косой… отец - Пламенный, а сын и того пламенней! Умеют же некоторые давать правильные имена! Не то что - Беспечальная… Охохонюшки, жизнь наша тяжкая, раскудрявая…»
- Странно, - помолчав, обронил Рама-с-Топором. - Знобит, говоришь? Нет, тезка, тут костром не отделаться… не тот озноб. Сдается мне, Жар из Трехмирья тянут. Как одеяло, на себя. Я-то сам аскет - такие вещи нутром чую. Мог бы и раньше заметить, между прочим. Спасибо, тезка, надоумил дурака.
- Да ладно, - засмущался могучий тезка, машинально обдирая кору со здоровенного полена. - Надоумил! Сказал, что холодно, - и всех дел… Тоже мне, светопреставление! Дровец сейчас подкинем, согреемся… гауды хлебнем, там осталось, в кувшинчике…
Ашока представила себе, как, покончив с поленом, застенчивый Здоровяк перейдет к обдиранию ее ствола, - и крона дерева качнулась, рождая вздох отчаяния.
- А пожалуй, что и светопреставление, - старик кивнул, думая о своем. - Опять ты меня подловил, тезка… Зажился, что ли?
Дерево волей-неволей задумалось: к кому относились последние слова аскета - к самому старцу или к его собеседнику? И даже языки костра бросили рваться к небу и тревожно замерцали, словно прислушиваясь.
К людям в круге тепла и света?
К недосягаемым звездам, искрам иных костров?
Или у пламени тоже свои печали, свои горести, о которых иногда хочется подумать в тишине?..
- Достал ты меня с твоими концами света, - вяло огрызнулся Здоровяк. - Третью ночь только и слышу: конец едет, конец везет, концом погоняет… Уши вянут. Не надоело?
- Надоело. Хуже горькой снухи [1] . Сидеть с тобой третью ночь - и чтоб не надоело? Не бывает… А давай-ка мы от скуки проверим, тезка: конец или так, старческий бред?!
- Проверим? Как? У Брахмы спросим? Ау, опора Троицы, где ты там?!
- В Золотом Яйце, с думой на лице, - еле заметно усмехнулся аскет. |