Нет, все, кончится завтра этот кошмар, когда на улице минус тридцать, а в производственной зоне гуляют злые сквозняки, но санчасть не освобождает от работы без температуры в тридцать восемь и ни одного санинструктора в отряде. Перестанут тебе делать замечания за плохое пение в хоре, да еще и материть при этом. Брань, конечно, на вороте не виснет, а петь он с детства не умеет — медведь на ухо наступил и до сей поры с него не слезает. Но кого это интересует здесь? Отрядного, капитана Михалева? Черта с два!
Прощайте принудительная утренняя гимнастика в любую погоду, хождение строем, никогда не открывающиеся одновременно двери, хмурые контролеры, зануда замполит, хитроватый «кум»-оперативник, недоступный начальник колонии, соседи по бараку, обрыдшие нары и въевшийся до печенок запах свежих стружек в производственной зоне. Так и чудится, что целыми днями не ящики там сколачиваешь, а ладишь коробочку для себя.
До утра Анашкин пил чифирь с приятелями и говорил, говорил без умолку — не так, как для потехи заставляют по ночам говорить разных додиков в бараке, принуждая рассказывать во всех подробностях о связях с женщинами, — а говорил, хмелея от собственных речей и близости желанной свободы, должной прийти к нему с восходом солнца. О томительных часах, которые отнимут последние формальности, не хотелось думать — потерпим, дольше ждал. Он чувствовал себя невообразимо сильным и огромным от распиравшего его счастья и снисходительно поглядывал на остающихся здесь — в зоне, бараке, утром идущих строем сколачивать ящики в мастерских. Пусть завидуют ему, так же как он недавно завидовал другим, справлявшим праздник своей последней ночи в зоне, если, конечно, это тайное пиршество можно назвать праздником и проводами. Он теперь выше всех, остающихся здесь, он отбыл свой срок и выйдет завтра за ворота в вольный мир и станет хозяином самому себе — иди, куда заблагорассудится, и не опасайся, что окликнет контролер или лязгнет затвором охранник на вышке…
Утром — чуть пошатывающийся от усталости, моргая красными, воспаленными глазами, — Григорий пришел в сопровождении контролера в клуб. Наступал момент переодевания в цивильную одежду.
Ботинки за период долгого хранения на складе ссохлись и немилосердно жали. Анашкин зло выматерился сквозь зубы — не могли там, олухи, смазать вазелином, что ли, все одно сидят без дела, так хоть о других бы подумали. Пока в этой обутке дошкандыбаешь до станции, все пятки сотрешь, но не оставаться же в разбитой и опротивевшей лагерной обуви?
Обувшись, он потоптался на одном месте и, пройдясь туда-сюда по залу, между рядов стульев, решил — сойдет. Брюки нормальные, только слегка помяты, воротник рубашки можно не застегивать, сверху натянет пуловер, куртку под мышку и пошел.
Провели к начальнику колонии. Он подал Анашкину руку, предложил присесть и сухо осведомился о планах на будущее.
Опустив голову и глядя в пол, чтобы не встречаться взглядом с начальником — средних лет седоватым майором, — Григорий буркнул, что намерен поехать домой, в Москву. Там у него из родни есть тетка. Да, конечно, гражданин начальник может ни минуты не сомневаться — сразу по приезде Анашкин отправится в отделение милиции и подаст документы на прописку, на получение паспорта и, как только получит заветную красную книжицу, тотчас пойдет устраиваться на работу. Даже раньше пойдет, еще до получения паспорта, чтобы найти подходящее место. И урок, полученный по собственной глупости, приведшей его сюда, он тоже никогда не забудет. Гражданин начальник может и в этом нисколько не сомневаться — на свободу с чистой совестью.
Сказав это, Гришка понял, что несколько переборщил — майор недовольно поджал губы, и его лицо приняло отчужденно-замкнутое выражение.
— Не паясничайте, Анашкин, — вздохнул майор, — вам теперь действительно надо хорошенько подумать, как жить дальше. |