Рядом на стуле сидела Тамара. Она гладила его по голове, улыбалась, говорила ласковые слова.
Куда-то отошла болезнь. Он видел лишь Тамару, ее короткие красивые волосы, красивый лоб, красивую нежную кожу, и запах духов не раздражал. Тепло и ласка окутывали его, успокаивали, становилось легко, приятно, радостно. Он положил свою правую руку ей на плечо, притянул к себе. Тамара положила голову на его каменную грудь. Это не мешало ему дышать — он был защищен повязкой.
Легко, как дуновение, прошлись губы по его лицу. Осторожно поцеловала в губы. Это было столь мимолетно, что и не затруднило дыхания.
Ему не видно было, что синева не проходила. Собственно, он не больно-то и знал, что она была, — зеркала ведь ему так и не дали. Да, ему казалось, что дышать становилось легче. Он просто не чувствовал сейчас ничего, кроме радости от ее прикосновений.
Когда он попытался обнять ее, пришлось осознать, что он в гипсовой броне… Активность эта, кроме мук, ничего не даст. Верхняя часть груди почти у шеи была открыта, она стала целовать это единственное доступное место.
Борис стал успокаиваться и мечтать о том времени, когда «оковы тяжкие падут», гипс снимут, поясница перестанет болеть и будет он свободен, волен в своих поступках, желаниях, движениях, когда голова Тамары будет лежать не на каменной кладке его одежд… Сам он дотянуться поцеловать ее не мог. Она чуть подвинулась к нему по повязке, и он поцеловал. Однако он не был столь осторожен, как реаниматор, и дышать стало труднее.
У Тамары появились слезы.
— Ну что ты, Тамарочка? Что ты! Уже легче. А дальше и вовсе не будет ни повязок, ни гипсов.
Он смотрел в ее чуть выпуклые глаза, смотрел на слезы, накапливающиеся по краю век и не стекающие на щеки.
— Тамарочка, ты не помнишь слова песни военных лет «В лесу прифронтовом»? Как-то так.
— Это все было до меня еще.
— Да, да. Я забыл. Может, открыть окно?
— Не в этом…
18
Вошел Александр Владимирович.
И не возникло испуга у больного, что пришел заведующий, и не появилось желания задать вопросы о своем здоровье, и не вызвал успокоения его приход — сейчас он был спокоен, тяжело-спокоен, и не вызвал радости приход товарища, коллеги, возникла досада и тоска, тоска ожидания ухода Тамары.
— Ну что, Боря? Может, в реанимацию?
Возник испуг, возникли вопросы, заполнили все досада и тоска.
— Зачем?! Мне же лучше!
— Лучше! Ты посмотри на себя.
Мелькнули у Бориса Дмитриевича остатки профессиональной реакции: «Вот и я так говорю больным. Так не надо, наверное. Как я могу на себя посмотреть? Мне хорошо, тепло, уютно. Раздышусь еще. Посмотри, говорит, на себя…»
— Дайте зеркало.
— Обойдешься без зеркала.
«Я и так в Зазеркалье…»
— Не надо в реанимацию, Саша. Прошу тебя. У меня же тут реаниматор. У нее живая вода есть. Прошу тебя.
— Живая вода! Она ж не выдержит. Она тоже больная.
— Сашенька, была бы ночь, а я-то выдержу.
— Вам смешки, а я отвечаю за вас.
Им смешки!
«Нам смешки».
Тамара улыбнулась.
— Только не прогоняй ее. Оставь мне реанимационную службу.
Александр Владимирович вышел из палаты и позвал Тамару.
Снова завертелась музыка, песенка, слова… Потом он вспомнил идиотскую шутку, когда начинается звон, треск, смех: «Нет кремации без реанимации». Никогда раньше не ощущал он идиотизма и пошлости подобных шуток.
Сейчас эта шутка показалась ему плоской.
Всего лишь…
И опять он уже в прифронтовом лесу…
А за дверьми в коридоре идет консилиум. |