|
Задумавшись, он медленно выводил на странице: «Я ненавижу майора Холли-Браунинга. Я ненавижу Холли-Браунинга».
Потом, подумав еще, он зачеркнул написанное и написал правду:
«Я ненавижу Джулиана Рейнса».
Взглянул на часы. И вдруг раздался стук в дверь. Он быстро разорвал исписанный листок, почувствовал смущение и выругал себя за эту глупость.
Удивился, что Сильвия пришла так рано.
– Вонючка, да покажись ты, ради бога! – послышался из-за двери голос Джулиана. – Спорим, тебе ни за что не догадаться, кто к нам приехал! Черт, да открывай же, Вонючка!
– Господи, Джулиан…
– Сию же секунду, старина!
Флорри распахнул дверь и оказался лицом к лицу с человеком, чья внешность была ему странно знакома. Толстый, старающийся быть как можно более незаметным, не старый еще мужчина в форме капитана республиканской армии. Когда Флорри соединил в целое детали, как-то по отдельности представшие его глазам, он догадался, что перед ним находится тот самый комрад Стейнбах, который однажды на его глазах в Ла-Гранхе расстрелял приговоренного к смерти.
– Салют, комрад, – сказал капитан и коснулся поцелуем его щеки.
21
Госпиталь
Даже в Таррагоне что-то стало меняться. Левицкий немедленно это почувствовал: перемены словно носились в воздухе. Прежде всего изменилась мода; синие комбинезоны больше не были гвоздем сезона. Приличные люди стали вновь переодеваться к обеду. Из гаражей выкатили автомобили. Каждый, кто представлял собой какую-то величину, теперь восседал за рулем сияющего черного авто. Увяли и выцвели революционные лозунги. Новые чувства волновали город.
ПОУМ и анархо-синдикалисты больше не являлись символом нынешних дней, они словно бы изжили себя. Вместо них теперь верховодила ПСУК, которая еще полгода назад едва насчитывала пять сотен членов, но сейчас будто разбухла от притока новых людей, собственного влияния и тесных связей с правительством. Всем этим переменам подводил итог новый лозунг: «Сначала война, потом революция».
«Коба знает, что делает: он не хочет, чтобы различные радикальные режимы выскакивали на поверхность, как пузыри на воде. В сущности, Коба отнюдь не революционер – это всеобщее заблуждение. Он – глубочайший из реалистов, даже циник. Ему нужно, чтобы в мире была одна-единственная революция, в России. И она должна была принадлежать только ему».
Левицкий сидел в одном из захудалых баров на набережной невдалеке от Рамблы и рассматривал печальную группу молодых поумовцев в их неожиданно ставших слишком outré комбинезонах.
Они сидели, погруженные в глубокое раздумье, и, несмотря на поглощаемое ими tinto, пытались докопаться до того, что произошло на самом деле. Почему их поносят по радио, объявляют предателями в расклеенных всюду листовках, преследуют НКВД и наемники СВР? Почему их подслушивают на улицах, обыскивают, перехватывают их телефонные разговоры? Почему за ними охотятся? Почему их убивают?
«Это было лишь началом. Эмиссары Кобы свое дело знают. Как бы там Глазанов ни оплошал в деле с Левицким – если это выйдет наружу, смертный приговор ему обеспечен, – этот человек, безусловно, профессионал в том, что называется организованным террором».
Принесли его заказ. Шнапс был щедро сдобрен перечной мятой, подслащен и едва не дымился.
«Если мне удастся дожить до настоящей старости, я ничегошеньки делать не буду, только решать шахматные задачки да попивать шнапс с мятой. О, какое море шнапса я тогда выпью!»
Он глянул на часы – почти час дня.
«Ол райт, старина, пора двигаться».
Приканчивая свой стаканчик, он вспоминал те дни, когда не нуждался в шнапсе для храбрости: ему было достаточно его веры. |