Недоумение, внесенное Денизой в мои представления о человеческих чувствах, рас-сеялось тем быстрее, что я никому о нем не говорила. Я лишь изредка узнавала что-то о сво-ей кормилице, когда нас навещали госпожа Капфорт или доктор. Иногда они говорили мне: «Она чувствует себя не худо», а иногда: «Особых улучшений незаметно». Все это плохо со-гласовалось между собою и не могло дать мне точного представления о состоянии ее здоро-вья. Несмотря на ужас, который она мне внушала, я хотела бы ее повидать. Бабушка не раз-решила этого, хотя госпожа Капфорт и предлагала повезти меня в монастырь. Дениза сделалась поводом для назойливых ухаживаний этой особы за бабушкой, которая прекрасно могла бы обойтись и без них, но не решалась отвечать на столь деспотическую преданность неласковым приемом.
Госпожа Капфорт была любопытна, как сорока: она высматривала все, что можно, выспрашивала всех, кого могла, и когда, чтобы дать ей понять, что она уж слишком навяз-чива, ее заставляли подождать в гостиной, она делала вид, что восхищена этим обстоятель-ством. Она шныряла повсюду – появлялась в окрестностях, на мельнице, в поле; она воз-вращалась в кухню и снова появлялась у нас, переговорив со всеми бог знает о чем. Она знала лучше нас, что творится в нашем доме. Она знала все дела наших арендаторов, все прошлое и настоящее наших слуг. Мариус, настроенный теперь весьма иронически, сравни-вал ее с «музеем, где статуи и картины завалены грудой всякого хлама – сломанных гребней, яблочных огрызков, горлышек от бутылок и стоптанных башмаков».
– Вот и все, – говорил он, – что можно было бы извлечь из мозга миледи Кэпфорд, если преодолеть в себе отвращение и покопаться в нем.
Я почти ничего еще не сказала о докторе Реппе, а ведь он был одним из наших завсе-гдатаев, когда жил на даче по соседству с мельницей Капфорт. Это был человек очень доб-родушный, румяный и полный, почти так же плохо одевавшийся в деревне, как и аббат Костель, но, как говорили, довольно богатый. Ему было около пятидесяти пяти лет, и врач он был неплохой – в том смысле, что не верил в медицину и, не утруждая себя бесполезными исследованиями, почти никогда ничего не прописывал своим больным. У него ни к кому не было затаенной злобы, и ни к кому он не был привязан, за исключением девочки Капфорт, к которой он относился как к родной дочери, каковою на самом деле она, может быть, и являлась. Я также ничего не сказала об одном человеке, который должен был играть значительную роль в моей жизни. Но что могла бы я сказать о моем отце? Я не знала его и никогда его не видела, я думала даже, что никогда его и не увижу. Я хорошо знала, что у меня есть отец, человек обаятельный, как говорила мне Дениза, человек светский, как говорила бабушка, но Дениза знала его очень мало, а бабушка немногим больше. Он уехал за границу в шестнадцать лет, он искал убежища и счастья в чужой стране, он там дважды женился, он имел уже нескольких детей от второго брака и жил безбедно. Когда наши друзья, всегда равнодушно, но с вежливой улыбкой на устах, спрашивали бабушку: «Как давно нет новостей о господине маркизе?», она неизменно отвечала им с той же сдержанной улыбкой: «Благодарю вас, он чувствует себя превосходно».
При этом она не говорила им, что он аккуратно писал ей раз в год, не чаще, что бы ни случилось, что письма его были малоинтересны, но что в неизменном постскриптуме он осведомлялся о Люсьене, никогда не называя ее своей дочерью. Я знала его только по детскому портрету в гостиной, исполненному пастелью и вставленному в дорогую раму. Он мне ничего не говорил. Представление об отце, изображенном в детском возрасте, не может сложиться у ребенка, который старше, чем тот, что на портрете. Мой отец на холсте выглядел пухлым пятилетним мальчуганом, розовеньким, с напудренными волосами и в красном костюмчике. Мариус ужасно издевался над этим костюмчиком, и его дядя, столь странно наряженный, внушал ему так мало уважения, что он не мог на него смотреть без того, чтобы не сделать ему гримасу или насмешливый реверанс. |